Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начало моей первой любви не поддается точной датировке и не ознаменовано какими-либо конкретными действиями, вроде прикосновений, не говоря уж о физическом обладании. Остаются лишь слова, пригодные разве что для пылких, сумбурных речей, вошедших со времен гётевского «Вертера» в обиход любовной переписки и постельного шепота. Поэтому лучше буду краток.
Девочку, ставшую предметом моего прямо-таки животного вожделения, я встречал по дороге из школы. К этому времени старое здание «Конрадинума» занимали не только гимназисты, но и ученицы, выселенные из школы Гудрун, которая раньше называлась школой Хелены Ланге.
Учились по сменам в первой и второй половине дня. На улице Упхагенвег возникало встречное движение. Она шла в школу, я оттуда. У меня было пять уроков позади, ей еще только предстояло отсидеть столько же. Ее окружала стайка девочек, я шагал один, будучи закоренелым индивидуалистом. Я проходил с портфелем сквозь эту хихикающую стайку, осмеливаясь лишь на единственный взгляд, не более.
Она не была ни красавицей, ни дурнушкой; просто темноволосая школьница с довольно длинными косами. В этом темном обрамлении ее личико казалось мелким: точка-точка-запятая. Узкие сжатые губы. Сросшиеся на переносице брови.
Знавал я девчонок и симпатичнее. Даже тискался с кузиной в дедовом сарае. Другую девочку звали Дорхен, она приехала из Бартештайна в Восточной Пруссии и говорила на тамошнем диалекте, а у нас провела целое лето.
Нет, имени моей первой любви с черными косами я не назову. Может, она еще живет где-нибудь, уцелев в войну, как и я, и пожилой женщине не хотелось бы, чтобы ей досаждал своими воспоминаниями старый человек, который еще в школьные времена производил на нее скверное впечатление, а в конце концов сильно обидел.
Пусть моя первая любовь останется безымянной, если только она не окажется мушкой или букашкой в янтарной капле, которую я выспрашиваю вслух, проклинаю, умоляю…
Я преследовал ее со всем упорством — свойство, упрочившееся с годами и до сих пор дающее знать о себе то в одном, то в другом.
Мы, гимназисты, более или менее точно знали, где в наших классах сидели девочки из женской школы, поэтому я оставлял письма на предполагаемом месте, где сидела та, что служила бездонной пропастью моих вожделений. Секретные письма приклеивались под крышку парты. Глупые послания, за которыми иногда следовали глупые ответы. Нет, стихов к моим школьным эпистолам я не присовокуплял. Не уверен даже, что ставил под записками свое имя.
Все это продолжалось до тех пор, пока мне не пришлось сменить школу и я не начал ежедневно ездить на трамвае номер пять из Лангфура в Данциг, а после школы — из Старого города обратно в предместье. Узкие улочки, кирпичная архитектура, Средневековье, угадываемое за кривой кладкой стен и за фасадами с фронтонами, — все, что может предъявить окаменевшая История, если не успокаивало, то, по крайней мере, отвлекало от переживаний, тем более что в школе Святого Петра появилась учительница рисования; ее звали Лили, она пришла в школу по мобилизации, а в моей судьбе сыграла гораздо более важную роль, чем я мог представить себе зимой сорок второго, сорок третьего года — до и после Сталинграда.
Лишь после следующей смены школы, когда мои одногодки были призваны во вспомогательные части противовоздушной обороны и мы обзавелись ладной формой, моя первая любовь прислала мне письмо, доставленное полевой почтой на зенитную батарею Кайзерхафен, где я проходил подготовку в качестве шестого номера расчета зенитки.
Уж не помню, что было написано ученическим почерком, но свежеиспеченный юный зенитчик в новехонькой форме проявил немалое высокомерие, а именно исправил красными чернилами на манер строгого ментора грамматические ошибки и отправил письмо обратно, сопроводив его ответными строками, вероятно, лирического свойства.
Моя первая любовь умолкла. Я сам писал с ошибками в пятнадцать лет и еще долгие годы потом, а, собственно, и до сих пор у меня трудности с орфографией, но тогда я сломал что-то, что еще только намечалось и обещало даже больше, чем мог удовлетворить мой вечно неугомонный, как у Амура Караваджо, пенис.
Дальше — пустота. Заботливо пестуемое одиночество. Вожделение иногда дремало, иногда вновь обострялось. Оно пережило все те месяцы, которые я отслужил во вспомогательных частях противовоздушной обороны; барачная тягомотина на зенитной батарее неподалеку от порта отражена в романе «Собачьи годы», хотя там рассказаны совсем иные истории на подростковом жаргоне других ребят, радовавшихся, как и я, что для них закончились не только обязаловка гитлерюгенда, успевшая набить оскомину, но и школа.
Правда, глупости любви играют в этом многоплановом романе кое-какую роль, однако следует заметить, что костлявая девчонка по имени Тулла Покрифке, наносившая по выходным визиты личному составу зенитной батареи Кайзерхафен, не имеет ничего общего с моей первой любовью.
Янтарь притворяется, будто помнит больше, чем нам хотелось бы. Он консервирует то, что давно переварено и должно быть испражнено. Янтарь содержит все, что некогда сумел поглотить, будучи в жидком состоянии. Он не приемлет отговорок. Янтарь ничего не забывает и разглашает сокровенные тайны громче, чем базарная торговка расхваливает свежие овощи; он категорически утверждает, что двенадцатилетний мальчуган, носивший мое имя, тогда еще вполне набожный — точнее, верующий если не в Бога, то в Деву Марию, — нескромно заглядывался на занятиях по катехизису на девочку с косичками. Священник церкви Сердца Христова готовил нас в приходском доме к первому причастию. Мы должны были выучить наизусть весь регистр грехов из «исповедного вопросника»: какие грехи простительны, какие тяжкие, а какие смертные. Вместе с братом той девочки я даже заменял порой министранта, носил колокольцы и кадило, устремив взор на дарохранительницу.
Да, я и сегодня помню подготовительную молитву у алтарных ступеней. Подобно Маллигану в начале «Улисса», я, бреясь по утрам, шепчу: «Introibo ad altare Dei…»
А в тринадцать лет — уже разочаровавшись во всевозможных католических трюках — я продолжал ходить к субботней вечерне, кажется только затем, чтобы подкараулить ту девочку, старался сесть поближе к исповедальне, на скамейку позади косичек.
Медово-желтый сгусток окаменевшей смолы выбалтывает даже тайну исповеди: мои уста доносили до слуха старого священника всяческие подробности относительно предмета моих рукоблудных фантазий, при этом у меня невольно сорвалось с языка имя той девочки, которая служила целью моих вожделений. Святой отец за решеткой исповедальни только закашлялся.
Позднее, пока прихожанка с косичками сортировала перед исповедальней свои прегрешения, я выскользнул со скамьи к алтарю Девы Марии, чтобы там по злому умыслу или из чистого озорства…
Нет, говорю я, положив янтарный сгусток к другим кусочкам с иными чужеродными включениями-инкапсулами: комарами, паучками, букашками. То был не я. Это произошло только в моей книге и остается правдой лишь там. Никаких доказательств содеянного святотатства нет; ведь весной 2005 года я вместе с десятью приехавшими издалека переводчиками и моим редактором Хельмутом Фрилингхаузом побывали в Гданьске, чтобы «разобраться» там с моим первенцем, для чего мы и посещали места, где происходили быстро сменяющиеся события романа; среди этих мест числилась церковь Сердца Христова, которая уцелела в годы войны и в которой вместо достоверно описанного алтаря Девы Марии теперь стоит копия вильнюсской Черной Мадонны, сияет позолоченным нимбом и привлекает благочестивых поляков. Рядом, позади свечей в нише мы увидели фотографию публично скончавшегося Папы и снимок недавно избранного Папы, немца по национальности.