Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эту реакцию она приписала яду, содержащемуся в пенициллине, и потребовала исследования остатков содержимого флакона. При этом она заявила, что прекращает какое-либо лечение ребенка, и на мое указание, что этим она обрекает ребенка на возможную гибель от пневмонии, она с исступленной категоричностью сказала, что она к этому готова, но никаких лекарств давать ребенку не будет: пусть умирает от болезни, а не от яда, который ему дали.
* * *
Над врачами, особенно еврейской национальности, тяготел страх уголовной ответственности за свои действия, которые больному или его родственникам покажутся преступными. Некоторые граждане проявляли особую готовность к реализации такой угрозы. Я сам был свидетелем предусмотрительности со стороны одного мужа, доставившего свою жену в приемное отделение 1-й Градской больницы для госпитализации. Держа в руках блокнот и перо, он с грозной невозмутимостью допрашивал персонал и записывал фамилию врача, принимавшего больную, No отделения и палаты, куда направят больную, фамилии заведующего отделением, палатного лечащего врача, не скрывая, что это ему нужно для наблюдения за их действиями и вмешательства прокуратуры в нужный момент. Разумеется, вся эта обстановка не повышала обычной ответственности врача; она только нервировала его и настораживала к возможной уголовной ответственности и к перестраховке от нее. Врач должен был действовать с оглядкой на прокурора, что навряд ли способствовало созданию атмосферы, необходимой для нормальной врачебной деятельности. Не поддаются учету подобные физические и моральные издержки «дела врачей»!
Нарастали события в личном плане. Смысл некоторых из них мне стал понятен только после ареста. К ним относится вызов в райвоенкомат в декабре 1952 года, т. е. за несколько недель до ареста. Незадолго до моего вызова приглашение явиться в военкомат (одного и того же – Ленинградского района) получил мой близкий друг, о котором я уже писал, профессор Э. М. Гельштейн.
К этому времени он уже был уволен из 2-го Московского медицинского института, где занимал кафедру факультетской терапии, и находился на пенсии.
Он перенес два инфаркта (развившихся у него в процессе принудительного освобождения от кафедры), перешедших в хроническую аневризму сердца и сделавших его инвалидом. С удивлением рассказывал он мне о том, что происходило в военкомате. Ему заявили, что он вызван для медицинского переосвидетельствования, как бывший участник Отечественной войны. Для облегчения задачи комиссии он информировал ее о состоянии своего здоровья и принес электрокардиограммы, регистрировавшие тяжелое поражение сердца.
Впрочем, тяжелое состояние сердца было очевидным и без кардиограмм. К его удивлению, врачебная комиссия признала его годным к несению военной службы в мирное и военное время, т. е. полностью здоровым. В нем заговорила не боязнь призыва в армию; он видел в решении комиссии грубую врачебную ошибку и, как опытный врач, указал им на это. Тогда для решения вопроса они пригласили «военкома». Вошел полковник, который, глядя на профессора Э. М. Гельштейна, сказал: «Он хорошо выглядит, годен к военной службе». На Э. М. Гельштейна все это произвело впечатление какой-то странной инсценировки, смысла которой он не понимал. Особенно поразило его, что решение было предоставлено полковнику, удовлетворенному его внешним видом. Конечно, это был не военком, а полковник МГБ.
Спустя несколько дней вслед за ним и я получил приглашение в военкомат. Принявший меня молодой капитан сказал мне, что в армии необходимости во мне в данное время и в ближайшем будущем нет и что военкомат хочет снять меня с учета, но для проформы мне нужно пройти медицинское переосвидетельствование (перед демобилизацией весной 1945 года я был признан ограниченно годным к несению военной службы вследствие гипертонии и после травмы на фронте). Я несколько удивился, зачем нужно переосвидетельствование, раз имеется предварительное решение о снятии меня с военного учета, но решил, что это – формальная процедура, каких в армии много. Врачебная комиссия, состоявшая из нескольких человек (в числе их – одна женщина), приняла меня с приветливостью, побеседовали о гипертонии вообще, не производя никакого медицинского освидетельствования, и я был отпущен с впечатлением о выполненной какой-то формальности, не требовавшей врачебной компетенции. Каково же было мое удивление, когда в возвращенном мне на следующий день моем военном билете, вместо отметки о снятии с учета, стоял штамп: годен к военной службе в военное и мирное время. Я ничего не понимал. Лишь позднее, после событий 1953 года, я понял, что все «переосвидетельствование» имело свои задачи и что штамп «годен к военной службе» означал пригодность по состоянию здоровья к пребыванию в тюрьме. То же относилось, конечно, и к профессору Э. М. Гельштейну, арестованному одновременно со мной.
* * *
14 января, на следующий день после опубликования сообщения ТАСС, я был вызван к главному врачу (директору) 1-й Градской больницы, который вручил мне приказ по больнице об освобождении меня от занимаемой должности прозектора больницы, как работающего по совместительству. Было совершенно очевидным, что мотивировка увольнения была формальной отпиской, т. к. большинство заведующих отделениями больницы в ранге профессоров числились на основной работе в учреждениях, где занимали профессорские должности. При этом главный врач (Л. Ф. Чернышев) в категорической форме рекомендовал мне не оспаривать этот приказ нигде, давая понять, что он согласован с высшими инстанциями или продиктован ими. Но и без этой рекомендации мне и в голову не приходила мысль о каком-либо оспаривании приказа. Я прекрасно оценивал всю ситуацию и подлинные мотивы изгнания из больницы авторитетного ученого и компетентного специалиста, каким я уже тогда был, члена КПСС, награжденного орденами Советского Союза, в том числе орденом Ленина. В прозектуре еще до моего прихода знали об этом приказе. Я застал там настоящий траур, причина которого мне еще не была известна, а сотрудники хранили молчание. Особенно поразили меня слезы моего старого лаборанта, фельдшера Е. X. Рожкова, проработавшего со мной около 30 лет. Он рыдал, не скрывая это, догадываясь, конечно, об истинном смысле этого события. Я передал все дела заместившей меня моей сотруднице Н. В. Архангельской.
Дня через два после моего увольнения мне позвонили по телефону из больницы и просили быть на митинге, посвященном сообщению ТАСС о «деле врачей», в котором упоминается в качестве одного из активных вредителей профессор Я. Г. Этингер. Клиника до его изгнания находилась на территории больницы. В ней же до войны находилась и клиника арестованного профессора В. Н. Виноградова. Не состоя уже в коллективе больницы, я мог бы отказаться от приглашения. Однако именно потому, чтобы не быть обвиненным в сознательном уклонении от выступления (а его, несомненно, ожидали, имея в виду мои деловые и личные контакты с Я. Г. Этингером), я решил приехать на митинг. Я не помню его содержания, вероятно, оно было стереотипным для того времени.
Бесновалась Золотова-Костомарова – совершенно невежественная в научном и профессиональном отношении, бывший ассистент профессора Этингера и наиболее остервенелая его гонительница, занявшая после изгнания его кафедру, но недолго удержавшаяся на ней.