Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ивану Никитичу, повидавшему мир, это, последнее, не грозило. Но, однако, возвращаться восвояси все одно было трудно. Начинал заползать в душу тихий не то что страх, а сомнение, что ли: а ну как теперь воспоследует остуда от великого князя Василия, а паче того – от Софьи Витовтовны, которая навряд простит ему, что он своим рассказом о тайном сговоре Витовта с Тохтамышем опорочил ее отца – великого князя литовского. Долго ли великой княгине разорить и погубить простого ратника! Отберут Островое, от службы откажут… Да и чего он добился на деле-то? Василий союза с Витовтом не разорвал, вишь, и Смоленск ему подарил, и от рязанского князя отступился! Да и нелепая война с Новым Городом не по Витовтовой ли воле затеяна? Хороша власть, когда набольший готов подарить отчину недругам своей земли! И что они все? Бояре, послужильцы, чадь, посад, торговые гости, церковь, черные люди московские? Так и согласят, так и стерпят, чтобы от воли одной литовской бабы, пусть и княгини, зависела участь всей земли! Тута меняй не меняй ограду, все одно, душа не на месте по всяк час! В государстве гниль!
В черед подумал о детях – сыны тоже тревожили. Ванята, коего он лонись определил в княжую дружину, нынче голову потерял, пропадает на Подоле у молодой купчихи-вдовы, а та и рада донельзя: «прикормила ратника»! Сам был молод, да и не без греха, а все же… А ну как и женит на себе? Не на десять ли летов старше молодца? Позор! Давно надо было хвоста поприжать охальной бабе да и Ванюху вздрючить! Он уж и на Подоле побывал, и мимо лавки той (калачами торгует) прошелся… Так-то рещи, баба вкусная, сдобная и зраком приятная, да ведь хотя бы какого вдовца себе прибрала! Парню-то и всего восемнадцать летов! То ей, верно, и любо, што млад да юн, поди, до нее и бабьей ласки не пробовал… «Прикормила»! Шалава мокрохвостая!
И все не получалось взаболь озлиться на нее. Даже и до слова дошло: остановил было, проезжая, соскочил с коня. Потупилась, вскинула глаза, потом строго, побелевши губами, произнесла: «Ивану Никитичу!», и глянула слепо. Как женки на восточном базаре глядят, коих привели на продажу… От взгляда того и онемел. Не смог никакой хулы али укоризны нанести, токмо озрел внимательно сведенные брови, тщательно выщипанные и подведенные сурьмою, темно-вишневые губы, припухлые не от сыновьих ли поцелуев? Бело-розовые «крупитчатые» руки, весь ее подбористый стан, еще не нажившейся, не нагулявшейся женки в самой той бабьей поре, когда уже и времени нет сожидать да медлить, а – час, да мой! Понял, по осторожному взгляду, по уважительному, по батюшке, величанию (да и как-то узнала, что отец!). Понял, что любит, и не смог, не похотел охаить, остудить… Верно, сама поймет со временем, что не муж он ей, а так, утеха на время! Дак уж пускай… У самого еще не проходит истома телесная при виде красоты женочьей, да вот – сперва ради памяти покойной Маши, после – ради детей (как мачеху привести в дом?), так и не женился во второй након, хоть мать и нудила временем: я, мол, стара, не седни-завтра один останешь… Так-то оно так, все так!
Крякнул еще раз, воспомня поганую ограду, которую когда-то любовно мастерил сам, подгоняя колья вплоть. Чтобы и щелей тех не было в ограде от любопытного не в меру глаза соседского али прохожей женки какой? Воздохнул, подымаясь на невысокое, в три ступени, только бы зимою от снега спасти дверь в жило, крылечко, входя в темные сени и нашаривая рукою дверную скобу.
– Когда Василья-то ждать? – вопросила государыня-мать, возясь у печи. Васька, Лутохин старший брат, недавно вернувшийся из долгого ордынского плена, нынче был на княжом дворе, пошел беседовать с самим Федором Кошкою, вроде берет его боярин толмачем к сыну своему Ивану. Оно бы в самый раз! По-ордынски Васька толмачит как по-русски, да может, и лучше того. Навычаи ордынски все ему ведомы, а Кобылины-Кошкины один из первых родов на Москве: поглядеть токмо, и то шапка с головы улетит! Да и Иван Кошкин ныне у великого князя, бают, в чести: быть при нем тоже, что при князе Василии. Дай Бог! Сколько же летов Лутоня его ждал? Верил. Горенку срубил брату у себя в деревне!
На миг Иван позавидовал двоюроднику. Сидит Лутоня на земле, корм справил княжому посельскому – об ином и горя нет! Дети – семеро, никак – подросли. Одних парней четверо! Сам заматерел. Дом справный. Не в труд и гостя принять, да угостить. Чего бы еще? Не бьется, как он, Иван, не шастает по деревням, сбирая владычный корм, не мыслит о том, каким зраком глянет на него боярин али княгиня великая!
Младший, Сергей, заботил паче Ваняты. Так-то сказать – двенадцать летов всего! Да не в отца, не в брата пошел. Вместо того чтобы там со сверстниками бегать, в горелки играть да драться, над книгами сидит! Грамоту рано постиг, а теперь вот и греческий зубрит, ходит в монастырь Богоявленья к старому иноку из греков сущих. Упорно ходит, учит! Ныне и отцу явил знания свои: сам, спотыкаясь, перевел несколько страниц из той памятной книги, что приволок некогда Иван из Константинова града. И не устает выслушивать отцовы рассказы про царский город. Може, по той стезе пойдет, по посольской? Али по церковной? Девки вроде пока не занимают его… Это ныне не занимают! – одернул сам себя, а года три еще минет, дорастет до иньшего возрасту и сам учнет бегать к какой портомойнице! А все-таки греческий учит! Иван, помнивший по-гречески всего несколько слов, втайне гордился младшим сыном. Но и тревожился более, чем о старшем, Ванюхе. Тот-то весь как на ладони. Виден, внятен, и чего ждать от него, отец понимал хорошо. Маша, Маша не дожила, не позрела сынов-то своих на возрастии! Без баушки, без Натальи Никитишны, и не вырастить, не поднять бы было ему сыновей!
Иван тяжело плюхнулся на лавку. Посидел, подумал, глядя рассеянно на худые бедра деревенской девки, что суетилась у печи вдвоем с матерью. И с лица-то некорыстна, губы толсты, глаза выпучены, да и рябая. Скользом помыслил: трудно ей будет мужика себе найти! На такую и с голодухи-то не всяк позарится!
– Снидать сядешь ле али Василья доведешь? – вопросила мать, не оборачиваясь.
– Пожду! – отозвался Иван.
Мать с того часа, как встретила Ваську у себя в деревне, смертно усталого, бегущего из Орды, оберегла от мужиков, искавших убить «татарина», и стала звать упорно Ваську не Васькой, а Васильем, и даже объяснила как-то: «Он тамо сотником был, а ноне станет княжий муж али толмач при боярине, да и в годах. Неудобно уж Васькой-то звать!» Иван, однако, себя переменить не мог, в глаза и по-заочью больше продолжал звать Васькой.
Но вот наконец заскрипели ворота (верхом приехал, понял Иван, ну, Гаврило встретит, примет коня!). Хлопнула дверь в сенях. Иван встал, пошел встречу.
– Никитичу!
– Берет тя боярин?
– Берет!
Обнялись. Васька был по-прежнему смугл, на всю жизнь прокален солнцем. Крепкие морщины острого лица еще не старили его, лишь придавали мужественности. Светлые глаза, способные холодеть и леденеть от гнева, глядели с какою-то суровой безжалостностью. Знать, столько раз видели и смерть, и плен, и муки, и скачущих встречь вооруженных всадников, что по-иному уже и глядеть не могли. Даже когда улыбался Василий, льдинки не таяли в глазах.