Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно заведения именовались чайными, хотя подавали там никакой не чай, а пиво и иногда водку, которая тогда производилась лишь тридцати градусов крепости. Обычно при чайных работали несколько музыкантов: тапер, куплетист, цыганское трио и (если позволял бюджет) женщина-певица, которая могла за деньги показать посетителям голую грудь. Вел программу конферансье. Одним из самых востребованных в Ленинграде той эпохи был недавно приехавший с Дальнего Востока Донат Мечик, папа писателя Сергея Довлатова.
Писатель и сотрудник спецслужб Лев Шейнин вспоминал:
Каждый вечер в «Европейской гостинице» бушевал знаменитый «Бар» с его трехэтажным, лишенным внутренних перекрытий залом, тремя оркестрами и сотнями столиков, за которыми пили, пели, ели, смеялись, ссорились, объяснялись в любви проститутки и сутенеры, художники и нэпманы, налетчики и карманники, бывшие князья и румынские спекулянты, моряки и поэты… Между столиков сновали ошалевшие от криков, музыки и пестроты официанты в белых кителях и хорошенькие цветочницы, готовые торговать отнюдь не только фиалками.
Репертуар заведения был вполне в духе эпохи. Леонид Утесов за вечер мог спеть свои «Бублички» или «С одесского кичмана» и пять раз, и семь, и даже семнадцать. А припев самой популярной частушки в «Европейской» звучал так:
Наиболее же изысканным считался ресторан, расположенный в квартале от «Европейской», слева от лютеранского собора Святого Петра. Первые годы после революции в его помещениях квартировала агитационная контора, выпускавшая плакаты «Окна РОСТА», но в самом начале нэпа плакаты убрали и снова открыли заведение с дореволюционным названием «Доминик».
Чтобы посидеть в «Доминике», из Москвы специально приезжали литературные знаменитости вроде
Валентина Катаева или Михаила Булгакова. Один из газетных репортеров так описывал местную атмосферу:
Сразу меня оглушил оркестр. Кабак тут был в полной форме. Тысяча и один столик, за которыми невероятные личности, то идиотски рыгочущие, то мрачно-пропойного вида. Шум, кавардак стоял отчаянный. От прежних хозяев в новом советском «Доминике» сохранился только ковер, по которому стадами скакали блохи. Это заведение разместилось в нескольких залах, но всюду одно и то же. Между столиками шлялись барышни, которые продают пирожки, – или себя, по желанию.
Интересно, что незадолго до того во дворах за «Домиником» доучивался в последних классах немецкой гимназии юный Даня Ювачев, еще не выбравший себе псевдоним Хармс. Иногда, возвращаясь с уроков, он заглядывал в окна ресторана и удивленно задирал брови. Нэпманы водили в заведение молодых девушек, напивались и орали, чтобы спутницы станцевали им канкан. Те стеснялись, но ножки все же задирали. Канкан тогда считался верхом раскрепощенности.
Вроде бы псевдоним Даниил взял в честь своей школьной учительницы Елизаветы Хармсон. Хотя почему именно в ее честь, совершенно непонятно. Вряд ли речь идет о том, что юноша был в учительницу влюблен:
с противоположным полом у Хармса почти всю жизнь были сложные отношения.
Мемуаристы в один голос утверждают: Даниил был очень закрытым человеком. Нелюдимым, даже угрюмым домоседом. Если он и выходил прогуляться, то каждый раз молча, в одиночестве, заложив руки за спину, по одному и тому же маршруту. Возвращаясь с прогулок, бывало, записывал в дневнике что-нибудь вроде: «Рассказ „Встреча“. Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси. Вот, собственно, и все».
Бо́льшую часть жизни Даниил прожил вдвоем с отцом, а последние несколько лет еще и с женой Мариной. Папа писателя по молодости лет служил во флоте, воевал, потом вступил в подпольную организацию, подготовил несколько терактов, был судим, приговорен к казни, которую заменили на сахалинскую каторгу. Отсидев, совершил кругосветное путешествие, собрал дорогую коллекцию буддийских статуй, пробовал постричься в монахи, женился, разработал собственную богословскую систему – в общем, времени даром не терял, жил на полную катушку.
Под стать папе была и вторая жена Хармса. По непроверенным сведениям, она приходилась родственницей князьям Голициным, и много позже, уже в 1940-х, она уедет во Францию; там, в Ницце, отыщет давным-давно эмигрировавшую мать, закрутит роман с ее молодым супругом (собственным отчимом), сбежит с ним в Венесуэлу; потом, бросив любовника, выйдет замуж за еще одного аристократа-эмигранта, разведется и с ним, разбогатеет, разорится, еще раз выйдет замуж и в итоге умрет в США в возрасте девяносто шести лет.
При желании, и об отце писателя, и о его последней супруге можно было бы написать по увлекательному приключенческому роману. Но вот о самом Хармсе сказать почти и нечего. На фоне родственников Даниил выглядит бледновато. Всю жизнь, никуда не выходя, он провел в крошечной папиной квартире на улице Маяковского. Почти нигде не бывал, ни в чем не участвовал, мало с кем общался, рано ложился, рано вставал… очень типичная петербургская биография.
Дом, в котором он жил, узнать несложно: несколько лет назад на боковом фасаде появился огромный портрет Даниила. Вид у писателя невеселый. Годы, которые Хармс провел в этом здании, были голодными, безденежными. Его дневники полны записей вроде: «Последние четыре рубля потратили еще в субботу, в магазин опять не ходили, Марина второй день ничего не ест». Так что если он куда и выбирался, то разве что на Моховую улицу, где в те годы жило сразу несколько знакомых литераторов, у которых можно было стрельнуть деньжат до ближайшего гонорара.
Пережив самые голодные послереволюционные годы в Доме искусств, дальше ленинградские писатели быстро пошли в гору. Обзавелись отдельными квартирами и домработницами, приобрели привычки обедать в ресторанах и летом ездить позагорать на море. Поддержать материально так и не устроившегося в жизни Хармса им было не жалко. Чаще всего Даниил брал в долг у драматурга Евгения Шварца (автора пьес «Обыкновенное чудо», «Тень» и «Дракон»), а иногда у Самуила Маршака. С прочими жившими в том районе литераторами он был знаком хуже, поэтому заговаривать о деньгах немного стеснялся.
Впрочем, если их с женой приглашали на вечеринку, он не отказывался: приходил, садился в уголок и подолгу молчал. Литераторы перемещались с квартиры на квартиру, пили, болтали о литературе, сплетничали, флиртовали с молоденькой Риной Зеленой. Самые развеселые писательские посиделки устраивал тогда бывший флотский офицер Сергей Колбасьев. Одно время он считался чуть ли не официальным наследником Гумилева – поэтом, который продолжит песню с того места, где остановился Николай Степанович. Однако на поэзию Колбасьев вскоре махнул рукой и к концу 1920-х больше был известен как специалист по новорожденной музыке «джаз».
Несколько лет Колбасьев прослужил при советском торговом представительстве в Хельсинки. И привез оттуда большую коллекцию патефонных пластинок. Теперь он любил ставить записи знакомым и лично демонстрировал, как именно под них стоит вихлять бедрами. Чуть позже он даже заведет себе на радио авторскую программу, в которой станет рассказывать о джазовых звездах. Интересно, что по-русски слово «jazz» в те годы было принято произносить как «жац», что, согласитесь, логично: ведь «pizza» мы же не читаем как «пизза», не правда ли?