Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зай сказала очень тихо:
— Ты его вылечила. Ты. Но никто, кроме меня, этого не знает.
Даша сделала вид, будто не слышит. Горничная, подавая кофейник, сказала весело:
— Вас просят после кофе наверх.
Она поднялась к нему не спеша; он лежал по-прежнему с замотанной головой. Увидев ее с тюльпаном в руке, он протянул к ней обе руки:
— Я с точностью высчитал, что вы вот сейчас войдете. Ответьте скорее, должен ли я держать в секрете то, что было ночью, или вы хотите, чтобы об этом знали?
— Мне все равно, — сказала она и поставила тюльпан в стакан с водой.
— Я пока держал это в секрете, потому что хотел сперва спросить вас. Как мне благодарить вас?
— Вы спали?
— Конечно, спал. И теперь еще, знаете, бок болит, как если бы большой синяк. Болит голова, очень сильно, но не как вчера. Я ждал вас и ни одного порошка не принял. Голову вы, кажется, забыли ночью.
Она смущенно кивнула.
— Представьте, голову-то я и забыла!
— Предмет, не стоящий внимания. Но моя голова мне самому всегда казалась вещью важной. Какое счастье, что я не в госпитале!
Даша села в кресло. Они оба закурили.
— Часто вам случается вот так, как вчера?..
— В первый раз, — ответила она и не опустила взгляда. — И сейчас я хочу опять попробовать. Вы остаетесь тут?
— Я отправил назад автомобиль. Я уже вставал нынче утром, просил, чтобы мне прислали сиделку на несколько дней, для перевязок.
— Да. Этого я не умею.
— Удивительно. И научиться не хотите?
— Нет, не хочу.
Он умолк. Она пересела к нему на постель, положила правую руку на марлю, сквозь которую чувствовались его жесткие волосы. Другой рукой она вынула тюльпан из воды.
— Вы смотрели когда-нибудь внутрь тюльпана? — и она поднесла цветок к его лицу. — Представьте себе, что вы входите в этот тюльпан. Вы входите в самую его сердцевину, смотрите, какая она зелено-желтая, влажная, клейкая. Вы делаете шаг — и вы вступаете куда-то, где еще никто до вас не был. Это и есть сердцевина мира, и через цветок этот — в нее вход. Там всё сначала вам кажется новым, потому что вы еще не знаете цветочный путь внутрь вселенной. Там запахи, тишина и тайна, и вы забываете постепенно о законах времени и пространства. Вас обволакивает цветочное тепло, и свет там тоже цветочный, и вот постепенно вам начинают открываться цветочные тайны, которые и есть законы вселенной. Вы мало-помалу учитесь им. Все в них: красота, стройность и покой. Вы идете от радости к радости, от урока к уроку, и вы знаете, что в конце этого цветочного пути, этого постижения, вам откроется, наконец, то, что вас мучило здесь. Вас в конце этого цветка ждет гармония, которая больше счастья. Ступите туда, на эту цветочную дорогу… Не бойтесь… Там ждут вас… Смотрите: тюльпан вас ждет.
Ледд смотрел не на цветок, но на нее широко открытыми глазами. Ему хотелось смеяться немножко над ее бессвязным рассказом или просто смеяться ни над чем, просто потому, что он чувствовал облегчение. Потом он закрыл глаза и, видимо, уснул. Он не услышал, как она вышла.
А вечером он уже сидел внизу, за высоким стаканом, играл в нем соломинкой и смотрел, как она танцует с другими. И ему казалось удивительным, что никто как будто не замечает ее прелести, ее хрупкой шеи, нежных плеч, красивых рук и длинных серых глаз. Но он вспомнил тут же, как три дня тому назад все любовались ею, когда она бегала после купанья по берегу с мячом, и вдруг радость и ревность охватили его: радость, что она — его, и будет его совсем, и ревность, что она может быть одновременно и не его, а принадлежать кому-то другому, может любить другого. Это было началом какого-то буйного и внезапного чувства, которого Ледд уже давно не знал.
Когда он выздоровел, дня через четыре, он вечером поднялся к ней, взял читать какой-то журнал, гадал Зай по руке, а потом — по босой ноге, и она весело смеялась и тоже гадала ему, пока Даша не выставила его, сказав, что соседи давно спят. В коридоре они долго стояли у лифта и говорили, пока оба не поднялись наверх и не сели на ступеньку лестницы.
— Что это такое было о тюльпане? Вы сами это выдумали? — спросил он внезапно.
— О каком тюльпане? Ах, о тюльпане!
— Да, да, о тюльпане.
— Это мог быть любой цветок.
— Но вы сами выдумали это?
— Это мой способ думанья. Цветок — только предлог.
— Я не люблю цветов, — сказал он вдруг серьезно. — Мне всегда кажется, что это совершенно бесполезная красота. Ну что с ней делать? Я всегда больше любил овощи. Их по крайней мере сварить можно. Свежий хлеб, натопленную печку и место, собственное, мое, нумерованное, на железной дороге.
Она ничего не ответила.
— Я не люблю бесполезности, — продолжал он. — Так устроен. Я человек грубый. Воспоминаний тоже не люблю, и тоже не знаю, что с ними делать. Например, как в детстве моя мать меня… не стоит говорить об этом. Для чего?
— Я никогда ни с кем не говорю о своей матери, — сказала Даша.
Уже и этого одного было слишком много. Она никогда ни с кем не обмолвилась словом о том, что легло на ее жизнь такой непосильной тяжестью. Но через час он уже знал всю эту жизнь, а они все еще сидели на ступеньке, на верхней площадке лестницы. Весь дом давно спал, было тихо, прохладно. Сверчок трещал в лифте, неподвижно висящем рядом с ними в воздухе. В нем горел маленький зеленый огонь, словно это был семафор, и путь куда-то, куда Даша еще не заглянула, был открыт.
Наконец она встала и пошла, опустошенная этим ночным разговором, по широкому красному ковру, мимо черного окна, она спустилась к себе, и в это время с еле слышным вздохом лифт медленно стал спускаться вниз, в темноту: это кто-то вернулся и нажал кнопку. И ей показалось, что это было каким-то заключением длинного вечера, то движение, которым что-то заканчивается, что-то закругляется: как взмах платка в окне вагона или падение занавеса.
В эту осень Даша почувствовала в первый раз в жизни острую грусть. Будто все в ней перевернулось чем-то печальным и туманным. Сначала эта грусть была обыкновенной, житейской, так сказать — прозаической: мелочи жизни стали вдруг поворачиваться к ней своей нелепой, скучной, тягостной стороной. Потом несколько раз что-то замутилось уже в ее глубине. Возможно, что этот яркий мир, с которым она так естественно связывала себя с тех пор, как себя помнила, заставлял ее переживать вместе с собой что-то тяжелое и печальное. Эта грусть начиналась рано утром, когда, еще до зари, Даша просыпалась и час или больше не спала, и это было, в сущности, единственное время в сутках, когда она бывала сама с собой.
Лежа в постели, она думала спокойно, долго, как за многие годы привыкла думать, как научили ее думать прочитанные книги — не столько старые, сколько новые книги ее современников, которые отличались от прежних усилием, которое надо было делать, читая их, и еще тем, что при чтении их никогда не возникало вопроса: а что же будет дальше? Каждая страница словно жила совершенно самостоятельно и преследовала свою особую цель. Но главное, что отличало эти книги от прежних, было то, что они рассказывали ей не о Петре и Иване, не о Клелии и Эмилии, но о ней самой, о Ледде, о Соне и даже о Зай.