Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Групповод Отто Шендик пренебрежительно фыркнул, но промолчал.
День отхода я запомнил точно, потому что он пришелся ровно на тринадцатое число. Музыканты, господин судья, суеверный народ. Пассажиры начали прибывать с самого утра. Обычно настроение у отъезжающих праздничное, и это понятно: впереди прекрасный отдых, море, развлечения, танцы, легкий флирт на палубе, необременительные круизные романы, а в конце, как главный приз — экзотическая Гавана. Едва завидев огромный черно-белый лайнер и еще даже не вступив на борт, они уже поглядывают на провожающих с некоторой снисходительной дымкой во взгляде: кто, мол, вы такие, господа хорошие? Из какой-такой жизни? По-моему, вы не с нашего корабля…
Но тринадцатого мая 39-го года пассажиры выглядели совершенно по-другому, господин судья. Они непрерывно озирались, как мыши, загнанные в угол, а вид у них был не испуганный даже, а скорее ожидающий… и истерический одновременно. Сейчас, оглядываясь на прошлое, я понимаю, что их поведение казалось истерическим от безумной надежды на то, что все будет хорошо, а ожидающим — от закаменевшей уверенности в том, что с минуты на минуту на пирс влетят черные машины гестапо, и эсэсовцы в блестящих сапогах пинками загонят их в глухие фургоны без окон. Но так я понимаю сейчас, а тогда эти люди просто выглядели, по меньшей мере, странно.
Иначе происходили и проводы-расставания. Провожавших пришло намного больше, чем обычно, и они стояли вперемежку с отъезжающими, на удивление неотличимые от них. Стояли как… как… не знаю даже, как это описать… больше всего это было похоже на каменные изваяния, если бы каменные изваяния умели плакать. Но если бы они умели плакать, то, без сомнения, плакали бы именно так, как плакали те люди — осторожно и беззвучно, как будто боясь, что их услышат и накажут за неуместный шум. Граммофон играл «Сент Луи Блюз», а они стояли на пирсе и точили свои слезы, и я ушел в зал, потому что мне стало неприятно.
Почему?.. Не знаю, господин судья… никогда не задумывался об этом… просто стало неприятно и все. С чем бы это сравнить?.. Ну… Представьте себе, что вы веселитесь на замечательной вечеринке, где все молоды, красивы и модно одеты, пьют вина, танцуют и целуются без разбора. И вы знакомитесь с очаровательной девушкой, и начинается тонкий и томный флирт, который обещает бурную, но ни к чему не обязывающую ночь на песчаном пляже под шепот моря и пальм. Так что вы уже начинаете рисовать себе дух захватывающие картины; в ваших ушах уже звучат ее будущие страстные стоны, ваши руки все крепче сжимают ее во время танца, а она и не думает возражать, но напротив, еще больше дразнит вас обдуманно-нечаянными касаниями…
Но тут вдруг каблук ее попадает в щель, ломается… вывихнутая лодыжка, слезы и так далее. Надо везти девушку домой — конечно, вы будете ее сопровождать, а как же иначе? Она отказывается наотрез, но вы твердо стоите на своем. А дома у нее — тесная конура, мать-карга с проваленным носом, запах застарелой нищеты, засаленная клеенка на столе, драные простыни на кровати и золотушный ребенок в люльке. Да и сама она уже не кажется вам такой красавицей: дешевая тушь потекла, помада размазалась, из швов самопального платья торчат нитки, да и черты лица как-то вдруг погрубели… и как это вы ничего этого не замечали прежде? И вот тут вам сделается неприятно, господин судья, обязательно сделается. И вы поскорее уйдете, убежите, как убежал я.
Не скрою, что все это выглядело досадно. В конце концов, круизный лайнер предназначен для праздника, для каникул и прочее. Какого же, спрашивается, дьявола надо было тащить сюда эти плачущие изваяния, это забитое, перепуганное стадо? Неуместно, не правда ли? Вопрос только: на кого досадовать? На корыстную Компанию, готовую на все ради лишней сотни тысяч зеленых? На германское правительство, решающее свои внутренние проблемы столь экстравагантным образом? Нет, и то, и другое не подходило: компании всегда стремятся заработать, в этом смысл их существования, да и власти здесь тоже ни при чем: насколько я успел понять, проблема евреев заключалась не в выезде из Германии, а во всеобщем несогласии других стран предоставить «изваяниям» въездные визы. Оставалось досадовать на них самих, на самый факт их назойливого и неуместного существования. Получалось так, что мы здесь, на «Сент-Луисе», обязаны отдуваться за весь остальной мир, отказавшийся от этих никому не нужных людей, от этого, как говорил групповод Отто, «дегенеративного генетического дерьма».
В общем, настроение у меня, да и у всей команды было, как вы понимаете, не из лучших. В зале сидел Винсент. Я прекрасно помню, как он сказал, указывая на висевший там большой портрет Гитлера: «Не больно-то уютно будет им здесь танцевать».
Характерно, что я никогда не обращал на портрет особого внимания; для меня он представлял собой часть обстановки, нейтральную и значимую не больше, чем стул или гардина. Понимаете, господин судья? Еще не вступив на борт, беженцы уже произвольно влияли на мой мир, на мою среду, смещали акценты и сдвигали вещи с привычных мест. Это было вторжение, господин судья. Вторжение чужаков, насилие над моей, над нашей жизнью, над ее стилем и распорядком. И самое неприятное заключалось в том, что, совершая это насилие, они всем своим видом продолжали претендовать на звание жертвы, что автоматически превращало любой ваш законный протест в нечто бессердечное.
— Не думаю, что они из тех, кто танцуют, — ответил я Винсенту.
— Ерунда! — засмеялся он. — Вот увидишь, не пройдет и двух дней…
Я, конечно же, не поверил, господин судья, но Винсент оказался прав. Видимо, плавание на прогулочном корабле действительно творит чудеса. Знаете, открытый морской простор, чайки, купание, кинозал, удобные каюты, превосходная еда… Сначала оттаяли дети. Уже на следующее утро они весело носились по палубам, плескались в бассейне и уминали за обе щеки все, что придется. А потом и взрослые… Казалось, еще в субботу они безвылазно сидели в своих каютах, глядя в иллюминаторы на медленно удаляющийся германский берег, и никакая сила не могла бы вытащить их оттуда. И в самом деле, в субботу мы играли в совершенно пустом зале. Каково же было мое удивление, господин судья, когда в воскресенье буквально яблоку негде было упасть!
По традиции, я начал с корабельного гимна. «Сент-Луис Блюз» немного смутил моих слушателей, напомнив им неприятные минуты вчерашнего отплытия. Но смущение длилось недолго. Я сразу перешел на «Эль Манисеро», и они тут же принялись кивать головами в такт этой замечательной румбе. Потом, когда мы выдали «Маму Инесс», я с радостью отметил в зале первые робкие улыбки. И тогда, тонко рассчитанным ходом, наш маленький оркестрик выплеснул на них танго. Можно ли устоять перед «Брызгами шампанского», господин судья? Они дрогнули… вот поднялась первая пара, за ней еще несколько… и через минуту танцевал уже весь зал. Винсент подмигнул мне, лукаво улыбаясь. А люди… их будто прорвало. Они не собирались садиться. Румба сменяла танго, за нею следовал фокстрот и меренга, и снова румба, а наши пассажиры все танцевали, с какой-то жадной готовностью крутя бедрами в такт музыке.
И мне стало стыдно, господин судья, за то мое давешнее настроение. Мне стало не просто стыдно, а ужасно стыдно, так, что даже слезы выступили у меня на глазах, и Винсент, заметив это, беспокойно заерзал на стуле, видимо, решив, что я пьян существенно больше обычного. Но я не был… то есть, был, но не больше. Мы играли долго, очень долго, раза в полтора дольше, чем положено по контракту, пока Винсенту не надоело, пока он не ушел, сказав, что завтра, мол, будет новый день; затем ушли и остальные мои партнеры, один за другим, как в той симфонии Гайдна, а я все играл и играл, стараясь хоть как-то загладить свою вину, и несколько оставшихся пар медленно покачивались на паркете под мое фортепьяно. Я закончил только после того, как последняя пара покинула зал, и ни секундой раньше.