Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как ты вырос, – удивился он. – Ну и на кого ты, говорят, стал похож?
– На вас, отец, – ответил Онофре твердым голосом.
В этот момент он отчетливо представлял себе, с каким любопытством смотрели люди на эту нелепую сцену, и какие догадки и предположения последуют за ней. Меж тем Жоан Боувила забрал из двуколки квадратный сверток.
– Посмотри-ка, что я тебе привез, – поспешно сказал он, срывая цветной платок.
Под ним оказалась проволочная клетка с обезьянкой, размером чуть больше кролика, сморщенной от худобы и с длинным-предлинным хвостом. Увидев перед собой столько людей, обезьянка обозлилась и показала зубы со свирепостью, никак не вязавшейся с ее крошечными габаритами. Жоан Боувила открыл дверцу клетки и просунул в нее руку – обезьянка уцепилась за пальцы. Он вытащил животное и поднес его к лицу Онофре, который посмотрел на него с опаской-
– Возьми ее, сынок, нe бойся, – сказал отец. – Она тебя не укусит: теперь она твоя.
Онофре попытался схватить ее за тельце, но она увернулась, вскарабкалась по его руке и уселась на плечо, стукнув хвостом по лицу.
– Я заказал благодарственный молебен Господу нашему в честь твоего возвращения, – вмешался священник.
Жоан Боувила сделал легкий поклон в его сторону, затем сверху донизу обвел глазами фасад церкви. Эта была грубая каменная постройка с одним-единственным нефом прямоугольной формы, к которому примыкала четырехгранная в основании колокольня.
– Церковь нуждается в хорошей реставрации, – громко объявил Жоан Боувила, и с этого момента все стали называть его Американцем и ожидать, что он привнесет существенные изменения в жизнь долины.
Он снял шляпу и, предложив руку жене, вошел в церковь. В пустой сумрачной тишине слышно было, как потрескивают зажженные перед алтарем свечи. Такой чести в селении еще никому не оказывали. Все эти чудесные мгновения, словно наяву, предстали перед Онофре, когда он, голодный и измотанный, возвращался в пансион. Встречая на своем пути экипажи, он заглядывал внутрь каждого – а вдруг тот, кто в нем сидит, отдаленно напомнит ему отца и сможет, хотя бы мимолетно, перенести его в прошлое на крыльях сладких грез. Но по мере того как он приближался к унылому кварталу, где находился пансион, карет становилось все меньше и меньше, и наконец они исчезли совсем. На следующий день с первыми лучами солнца он был уже на территории выставки. Брошюры остались дома; сейчас он только разнюхивал обстановку, шныряя здесь и там, обследуя пядь за пядью то, что отныне должно было стать полем его деятельности. Он быстро разделил всех строителей на две основные группы: квалифицированные рабочие и чернорабочие, и для него между этими двумя категориями существовало огромное различие. Первые были люди с профессией в руках, организованные согласно иерархии и обычаям средневековых цехов; хозяева относились к ним уважительно, и они разговаривали почти на равных с бригадирами. Испытывая гордость, сопоставимую лишь с чувством, которым наделены самонадеянные артисты, они прекрасно осознавали свою исключительность и незаменимость и упорно не желали поддаваться влиянию синдикалистов, так как получали за свой труд приличное вознаграждение. Чернорабочие, как правило, попадали на стройку из деревни и ничего не умели делать. Гонимые со своих земель изнурительной засухой, опустошительными войнами и эпидемиями, они бежали в город либо от отчаяния, либо просто от страха умереть с голоду. Они тащили за собой семьи, а иногда – дальних родственников и соседей-инвалидов, неспособных к труду, не имея душевных сил бросить их на произвол судьбы там, откуда уезжали сами, и заботясь о них с той героической самоотверженностью, на какую способны лишь бедняки. Теперь они жили в хижинах, сооруженных из листов жести и картона прямо на пляже, что протянулся от причала возле выставки до фабрики по производству газа. Женщины и дети сотнями бродили, вздымая босыми ногами тучи песка, по этому лагерю, возникшему в тени дощатых настилов и несущих конструкций, в которых уже угадывались силуэты будущих павильонов и дворцов. Среди женщин были жены чернорабочих, их матери, незамужние сестры, попадались тещи, свояченицы, невестки, золовки. Большинство пребывали в состоянии ужасающей нищеты. Они целыми днями развешивали на веревках, натянутых между вбитыми в песок жердями, влажное тряпье, чтобы провялить его на свежем морском воздухе и вытравить под палящим солнцем неприятный запах. Еду готовили прямо у входов в хижины на жаровнях, раздувая огонь соломенными опахалами; здесь же штопали и латали одежду. Между делом занимались детьми, такими грязными, что порой невозможно было различить черты их лица; малыши бегали по пляжу нагишом, выставив вперед вздутые животики, и забрасывали камнями всякого, кто появлялся в пределах их видимости. Они все время крутились возле жаровен, и только звонкая оплеуха или удар сковородой могли отогнать их от еды, но лишь на время, так как соблазнительный запах снова неотвратимо притягивал к себе их голодные чумазые мордашки. Женщины затевали ссоры, сопровождаемые криками, бранью, оскорблениями, и часто дело доходило до рукоприкладства. В таких случаях жандармы благоразумно держались на расстоянии, вмешиваясь только при виде сверкнувшего на солнце лезвия ножа. На выяснение обстановки Онофре потратил не один день. Пользуясь безобидной внешностью и юным возрастом, а также тем преимуществом, что он не был связан ни временем, ни работой в определенном секторе выставки, Онофре разгуливал по всей территории, чтобы люди могли привыкнуть к его присутствию. Он никогда не мешал тем, кто был занят работой, а у тех, кто отдыхал, выспрашивал подробности, касавшиеся их профессии. Если предоставлялась возможность быть чем-нибудь полезным, он с удовольствием помогал. Мало-помалу с ним свыклись, стали ему доверять, а кое-кто и уважать.
Прошла неделя, и, хотя не была пристроена ни одна брошюра, он нашел у себя под подушкой деньги, которые обещала ему Дельфина и которые наверняка сама туда и положила. Онофре мысленно поблагодарил своих работодателей за честность и понимание, проявленные по отношению к нему. «Я их не подведу, – думал он. – И не потому, что меня интересует их революция – мне на нее по большому счету начхать, сколько бы я о ней ни трезвонил, – а потому, что я хочу распространять эти брошюры, будь они трижды неладны, так же хорошо, как лучший из них. И мое усердие, моя осмотрительность уже приносят первые плоды: исчезло недоверие, вызванное моей неповоротливостью, и за мной никто уже не следит – все поглощены этой дурацкой выставкой». Действительно, в 1886 году, то есть за два года до открытия, одна газета предупреждала: скоро в Барселону рекой хлынет иностранная публика с намерением оценить ее красоту и достижения, и поэтому, добавляет автор статьи, драгоценное внимание наших властей в первую голову должно быть сосредоточено на вопросах, связанных с отделкой и украшением мест, наиболее часто посещаемых туристами, а также на проблемах, относящихся к их удобству и безопасности. В последнее время не проходило ни дня, чтобы какая-нибудь из газет не выступила с новым предложением либо пожеланием: построить систему сточных труб в новом городе, – предлагала одна; снести бараки, уродующие площадь Каталонии, – требовала другая; построить на бульваре Колумба каменные скамьи; благоустроить отдаленные кварталы, такие, как Побле-Сеч, поскольку именно через них проходит дорога на Монжуик и туристы обязательно пожелают использовать свое пребывание в Барселоне, чтобы полюбоваться красотами знаменитых источников, которыми буквально нашпигован этот холм. Некоторые газеты были крайне обеспокоены позицией, занятой владельцами гостиниц, ресторанов, постоялых дворов, кафе и семейных пансионов. Они призывали их проникнуться идеей того, что стремление к сверхдоходам не всегда продуктивно, напротив, часто наносит колоссальный ущерб интересам собственников, вызывая неприятие путешественников и отпугивая посетителей. В итоге эти газеты волновало впечатление иностранцев не столько от города как такового, сколько от его обитателей, в чьей честности, профессионализме и воспитанности они откровенно сомневались.