Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с Глинским сидел коломенский епископ Варлаам, благословлявший ныне яства и пития, за епископом – чудовский архимандрит Левкий, единственный, пожалуй, кому пир был в пир и кому за царским столом было так же вольготно, как у себя в монастырской трапезной, а за Левкием – чего ждали и не ждали – Михайло Темрюк, меньший брат царицы. Рождение царевича щедрей прежнего благословляло его и без того счастливую судьбу! Крутая лестница, по которой многие – куда как родовитей его! – ползли всю жизнь к чинам и почестям, перед ним в один день, в один миг расстелилась ровным ковром; беги, катись по нему кубарем! Царице, царице угождает царь!.. Задернута пока занавеска на смотрильной решетке тайника, что устроен над Святыми сенями, в самом верху палаты, – нарочно для царицы, которой по стародавнему обычаю не разрешалось присутствовать ни на каких торжествах: ни на пышных приемах иноземных послов, ни на менее пышных поставлениях[194] митрополитов и архиепископов, ни на земских соборах, и уж тем более – на пирах! Лишь на свадьбах, устраиваемых царем для своих родственников, могла появляться царица… Но посмотреть на все то, что происходило в палате, она могла в любое время. Для этого и был устроен над Святыми сенями тайник, куда царица могла пройти, не показываясь никому на глаза. Тайник этот был невелик, но очень удобен, и царица могла долгими часами наблюдать через его маленькое окошечко, закрытое позолоченной решеткой, за всем, что совершалось в палате.
Тайник этот ни для кого не был тайной, разве что для иноземцев, и по занавеске всегда можно было определить – там царица или нет. Сейчас занавеска пока что была задернута – Марьи не было в тайнике, но в том, что она там непременно появится, никто не сомневался: для царицы, как, впрочем, и для всех женщин царской семьи, подглядывание в смотрильную решетку Грановитой палаты было единственным развлечением в их однообразной, скучной, истомляющей теремной жизни.
Иван выслушал Захарьина-Юрьева с гордым спокойствием, сдержанно, коротко сказал:
– Пожалуй, боярин, одесную[195] за наш стол. – и, проводив его глазами, приветливо примолвил: – Хлеб-соль и здравие тебе!
Захарьин сел пятым… По древнему обычаю, заведенному еще великими князьями, за столом государя, под каждой его рукой, садилось лишь пятеро… Они обозначали пять перстов каждой его руки и должны были быть самыми верными, самыми дорогими ему людьми, без которых он не смог бы обойтись, как без пальцев на своих руках. Не нарушал этого обычая и Иван: и за его пиршественным столом, как за столом его отца и деда – под каждой его рукой, – тоже неизменно сиживало по пяти человек, но перстами его рук они никогда не были, и никогда он не мог сжать их в кулак. Долго он был беспалым, хотя место рядом с ним никогда не пустовало: родовитые и чиновные самовольно поседали на нем, верстанные не царем, а своей спесью и наглостью, и потеснить их с этих мест даже царю не всегда было по силам. Но, кажется, наступали новые времена?
– Скажи теперь нам, боярин, – вновь обратился Иван к Захарьину-Юрьеву, – кто из званых на пир не явился?
– Княж Александр Горбатый, государь, да княж Иван Хворостинин.
– Не буду спрашивать про Горбатого… – помрачнел Иван. – Хворостинин почто же?.. Нешто все еще хвор?
– Помер княж Иван Хворостинин…
– Господи!.. – вздрогнув, прошептал Иван. – Помер?
– Помер, государь… Царство ему небесное! – перекрестился Захарьин.
Иван тоже перекрестился – молча, скорбно – и задумался, но вдруг, словно пожалев о своем молчании, решительно и как будто кому-то в назидание или в отместку сказал:
– Я любил его! Славный был муж!
– Вдову да сыновей своих княж Иван на твою волю оставил, государь, – бесстрастно, но как раз к словам Ивана прибавил Захарьин.
– Что ж… – обрадовался Иван, – я пожалую их! Вдову в горе утешу как смогу, а сыновьям… ежели службы не погнушаются, место достойное укажу. А сейчас велю звать их на пир! Шлите гонца к молодым князьям, пусть прибудут по зову моему!
…Понесли пироги с капустой и грибами, а к пирогам пареных кастрюков[196] в шафрановой заливке… На царский стол подали полного осетра – пуда на полтора, поблескивающего роговистым хребтом, казавшимся усыпанным крупными изумрудами. Трое стольников принесли его на двухаршинном подносе, поставили перед царем – на отведывание… Царь первым отведывал яства, и прежде царя никто не мог прикоснуться к поданному на стол.
Федька Басманов, стоявший кравчим у царского стола, быстро рассек осетра на части, наполнил царскую чашу и стоявшие рядом с ней потешельные кубки с красным вином. Царь отведал осетра, похвалил… Лучший кусок и кубок из правой руки послал воеводе Зайцеву. Зайцев торжественно кланялся на три стороны, велеречиво благодарил за подачу[197]. Иван слушал Зайцева терпеливо, спокойно и как будто внимательно, но надменно потупленный взор его мог таить в себе и совсем обратное…
Выслушав Зайцева, Иван тихо, медленно выговорил:
– Хочу, чтоб все ведали, почто честь сему мужу… Сей муж – храбрый воин, что искони в земле нашей почитается выше прочего! Он первым пошел на приступ полоцкой твердыни, и посему ему первому наше здравие!
Иван поднял свою чашу – все в палате, кроме него самого, встали… Здравие Зайцева пили стоя. Пригубил свою чашу и Иван: пил до дна он только тогда, когда здравицу провозглашали в его честь.
Из левой руки Иван послал потешельный кубок за дьяческий стол – дьяку Висковатому, и, хоть слал из левой руки, кубок, предназначенный первому дьяку, был куда драгоценней, чем тот, что послал из правой – Зайцеву.
Тяжелый сардитовый[198] кубок, оправленный в золотую скань, отнесли слуги на золотом подносе дьяку Висковатому. Притаилась палата – не до пареных кастрюков в шафране, не до хмельного пива!.. В глазах – растерянность, в открытых ртах – немота… Невиданное творится! Раньше лишь именитым подносил царь такие дары, а теперь – Господи, глазам не верится! – дьяку! Пусть самому первому, пусть самому важному – но дьяку!
Висковатый благодарил царя просто, не витийствуя, не изощряясь в хвалах… Выпил вино, раскланялся на три стороны и спрятал кубок за пазуху.
Иван, выслушав скупую благодарность Висковатого, откинулся на подлокотник трона, громко, с веселой, но какой-то недоброй, заумной укоризной стал говорить:
– Увы мне, грешному!.. Горе мне, окаянному!.. Ох мне, скверному, недостойному даже холопьих возблагодарений! Что тело мое, что душа моя, что мысли – каковому делу великому изжертвованы они?! Что приискиваю, изнуряя их?! Присных благ, роскошества, а иного не вем за собой! А верные мои, слуги мои, подручники мои?! Они в беспрестанных радениях об отчизне нашей – Руси-матушке… Они рачительны, ревнивы, благоискусны, они животы свои и статки за отечество покладают… Вон как велика их жертва! Ох мне, скверному и недостойному! В убогости и скуде несут они свой жребий, а я, окаянный, осторонь почиваю! Чужеспинник я и раскаиваюсь, раскаиваюсь!.. Посему хочу пить здравие подручников моих, верных моих!.. И славословия им хочу – достойного славословия! – Иван выпрямился, поднял чашу: – Кто же скажет здравицу в честь верных моих? Слышали, их здравие пить хочу!