Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос судьи Фокса дрожал.
Присяжные совещались пятьдесят минут, и, когда они вернулись в зал, Марвин Хоу увидел, что они собою довольны — они открыто смотрели в сторону защиты, — и понял, что одержал победу.
Невиновен.
С таким заголовком и вышли в тот день газеты, это была самая волнующая новость дня. Марвин снялся со своим клиентом и женой клиента — все трое очень взволнованные, по лицу Коула текли слезы, лицо жены было ошарашенное; затем Марвин пожал им руку — и всем остальным тоже, — сказал «до свиданья» и поспешил на самолет, летевший в Сарасоту, штат Флорида, где он выступал против страховой компании, который был предъявлен иск на полтора миллиона долларов.
Джек склонился к ней, разглядывая ее, прижавшись подбородком к ее щеке, — склонился, легкий, почти невесомый. Он ласково провел рукою по ее плечам и шее, и она почувствовала, как пальцы его рассеянно принялись играть застежкой ее ожерелья.
— Как ты можешь спать с ним, Элина? — тихо спросил он.
Элина замерла.
Джек внимательно следил за процессом Коула и присутствовал на заседаниях последнего дня. Пока шел процесс, он ни разу с ней об этом не заговаривал, а теперь заговорил очень мягко.
Джек вошел в их комнату, опоздав на несколько минут, думая о своем, до того расстроенный оправданием Коула, что казался просто больным; он сказал Элине, что не может остаться, он должен побыть один… он надеется, она понимает…
Элина сказала, что да, понимает.
Так они постояли несколько минут, не снимая пальто, и Джек сказал тихим, каким-то бесцветным, раздумчивым голосом:
— Я уже более или менее понимал… когда Макинтайр ни за что ни про что отпустил его на поруки… как все повернется. Я знал. В Детройте не отпускают убийц на поруки, такое, насколько мне известно, было всего один-два раза и при совсем других обстоятельствах. Но Коула они отпустили. А ты знаешь, что мне пришлось сражаться как сумасшедшему, чтобы отпустили Доу — за тридцать тысяч долларов, тогда как этого убийцу, этого любящего папочку отпустили за одну тысячу.
Он вышел на улицу вместе с Элиной, забыв о своей обычной осмотрительности. Казалось, он забыл и о ней.
— …все было так трогательно, так душераздирающе — трогательно, — сказал он, — люди плакали в суде… Твой муж и тот чуть не плакал. Все выглядело очень натурально — как в жизни. Я рад, что был там. Я не заплакал, а, наверное, следовало бы. Мне думается, плачут люди хорошие, добрые… отец, мать, зрители… ведь это так страшно видеть плачущего отца, вконец сломленного, потому что в припадке ярости он убил четверых… — Когда они спустились с лестницы в маленький вестибюль, где гулял ветер, Джек приостановился. Он был очень расстроен. — Макинтайр повторил заключительную речь твоего мужа — почти слово в слово… а может быть, просто теми же словами. И, однако, они звучали по-разному. У твоего мужа… и у судьи… и… и у всех этих людей в зале… у всех людей… те же слова, те же самые… Только прокурор нарушил эту гармонию: он произнес другие слова. Никто его не слушал. «Убийству не может быть оправдания», — пытался он доказать, но черт с ним совсем. Никто его не слушал.
В вестибюле в этом старом доме валялись обертки и газеты, какой-то непонятный мусор, даже вроде бы прошлогодние сухие листья. Элина подумала, собирается ли ее любимый выйти с нею на улицу вот так, не таясь, или она должна попытаться его задержать… Она застенчиво посмотрела на него сбоку. Вид у него был беспомощный, какой-то чуть ли не просительный. Она положила руку ему на плечо и сказала:
— Мне жаль… мне очень жаль.
— Дело Доу будет слушаться через две-три недели. Как только его немного подправят. Если он… если… если считать процесс Коула пророчеством, тогда все ясно… мне конец… я выхожу из игры.
— Нет, пожалуйста, — сказала Элина. — Не говори так.
— А почему? Я ведь могу заняться и другим делом. Я человек свободный. Черт с ним, с этим городом… даже со мной, с этой частью моего «я»… Весь этот год я то и дело чувствовал, что надо мне куда-то убираться отсюда, Элина, возможно, даже вообще уехать из страны — куда угодно. Надо мне освободиться, избавиться от Детройта, навсегда забыть об этом городе, обо всей этой борьбе, забыть самое стремление к борьбе. Нужно мне немного отдалиться и тогда все обдумать; я ведь прожил здесь большую часть жизни и уже ни на что не могу смотреть объективно. Я здесь родился, ходил здесь в школу — одну из этих больших школ, где гулкие лестницы и детишки носятся как сумасшедшие, тысячи детей, настоящий ад… Я должен избавиться от всего этого и, может быть, написать, попытаться что-то об этом сказать… что нам вовсе не обязательно сражаться друг с другом, и, однако же, мы сражаемся, вынуждены сражаться… просто чтобы выжить здесь. А так быть не должно. Послушай, у меня все-таки есть надежды, не все во мне одна злость; мне порой представляется, видится совсем другой город, не такой, как Детройт… Но Детройт можно переделать… Я могу все это себе представить… могу представить свою жизнь здесь, от самого детства, жизнь, сходную с той, что я прожил, но как бы другую, призрачную, противоположную, — иной мир… не такой централизованный, где все разбито на небольшие, соответствующие потребностям человека расстояния — жилые районы со школами, дома не такие огромные и через каждые два-три квартала — школа, небольшая и очень уютная, построенная с учетом потребностей человека… и… и я вполне могу представить себе, что все государственные пособия ликвидируют, а все деньги раздадут; я могу представить себе, что людям не придется больше обманывать и лгать, и пресмыкаться, и подыгрывать… всаживать в чью-то спину нож и наживаться на несчастье ближних — все это распихиванье локтями, это борьба, это американское лицедейство и трюкачество…
Элина смотрела на него, по-прежнему держа руку на его локте, и вдруг с удивлением почувствовала, что он — не с нею, не в этом грязном вестибюле. Он говорил так задумчиво, так искренне… В нем не было и в помине той неколебимости, как тогда, в апрельский день, когда он, схватив ее за запястье, пробудил к жизни. Тогда он был уверен в себе, был абсолютно неколебим, как закоренелый преступник: ничто не могло сбить его с пути.
— Куда же ты отправишься, если решишь уехать? — тихо спросила она.
— Куда угодно… вон из этой страны… просто чтобы забыть о ней, подумать. Не хочу я пойти ко дну здесь… Но я вернусь, потому что я… я всегда буду… да просто потому, что я родился здесь и… — Он помедлил. Взглянул на Элину, попытался улыбнуться. — Я не спрашиваю тебя, поедешь ли ты со мной, — пока не спрашиваю. Ничего не говори, ни на что не намекай, прошу тебя: я пока тебя об этом не спрашиваю. Этот вопрос я задам тебе лишь в том случае, если не смогу иначе.
Снаружи, за дверью, за стеклами в морозных узорах, шли мимо люди — тени и очертания, которые возникали, и скользили мимо, и снова возникали. Джек поглядывал на эти тени, но, казалось, по-настоящему не видел их. Элина нервничала, пытаясь заранее подготовиться к тому, что дверь может внезапно открыться; но Джек, казалось, ничего не замечал.