Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таблетки кончились. Ничего не наступало.
Лена подошла к телефону и набрала номер Елисея. Попрощаться. Она на него не обижалась. Он в нее проник. И освободиться от него можно было, только освободившись от себя.
Лена услышала его голос и сказала:
– До свидания.
– До свидания, – ответил он. Голос был сонный.
Лена положила трубку. Прислушалась к себе. НИЧЕГО разрасталось. Разбухало.
Лена набрала телефон Норы Бабаян. Подошел ее муж.
– Боря, привет, – поздоровалась Лена. – А Нора дома?
– Ее нет. Она в монтажной. Что передать?
– Передай: до свидания.
– Ты уезжаешь?
Лена не ответила. НИЧЕГО стремительно втягивало ее. И втянуло.
А потом вдруг выплеснуло, как волной. Лена очнулась в палате. Возле нее стоял врач.
– У меня к вам будут вопросы, – сказал врач.
– А у меня к вам, – строго ответила Лена.
Через неделю ее выписали домой. Наверное, врач не захотел отвечать на ее вопросы.
В доме было чисто, только на полу ребристые следы. Эти следы принадлежали ботинкам Норы Бабаян. Друзья на то и существуют, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте.
Врач сказал впоследствии, что доза могла убить лошадь, но лекарства оказались качественные и запивались молоком. Это снизило интоксикацию.
Но Лена знала: дело не в лекарствах и не в молоке. Это все Андрей. Это он не разрешил ей сходить с дистанции раньше времени. Как там у Высоцкого: «Наши мертвые нас не оставят в беде…» Лена посмотрела на себя в зеркало. Выглядела, как это ни странно, хорошо. Она, конечно, не была молодой. Но и старой она тоже не была. Впереди расстилался довольно длинный кусок жизни, по нему надо было идти.
– Лена, – сказала она себе. – Надень ботинки…
Потом прошла на кухню. Достала из холодильника манго и стала есть. Это был желтый, душистый, сочный плод, ни на что не похожий на самом деле.
Зазвонил телефон. Она подняла трубку. Услышала голос Елисеева.
– Ты где была? – спросил он. – Я звонил.
Лена подумала и ответила:
– На Кипре.
– А что это? – удивился Елисеев.
– Остров. Курорт.
– Ну вот… – обиделся он. – По курортам ездишь. А я болел…
Через несколько месяцев Лена увидела Елисеева на банкете. Фильм был окончен. Его отобрали на фестиваль. Нора Бабаян нашла спонсора. Спонсор устроил банкет. Елисеев стоял с рюмкой. С кем-то разговаривал. Интересничал. На его лице была щетина трехдневной давности. По последней моде. Но эта щетина хороша на молодых лицах. А на лице пятидесятилетнего Елисеева она выглядела как плесень. Он стоял заплесневелый, с заваленными вниз бровями. Глаза под очками – не поймать выражения. Мерцательная аритмия. Пиджак на нем был дорогой, но топорщился сзади, как хвост у соловья. И во всем его облике было что-то от бомжа, которого приодели.
Лена смотрела на него и не могла поверить: неужели из-за этого замшелого пня она хотела уйти из жизни… Хотя при чем тут он? Просто страх одиночества и жажда любви. В этом дело. Страх и жажда. А он ни при чем. Он – просто гастролер. Поехал, выступил, показал свое искусство. И вернулся. И опять поехал, опять выступил. Такая работа.
Елисеев увидел Лену. Подошел. Улыбнулся, как оскалился. И вдруг Лена поняла: он не скалится. Он пробует лицо. На месте оно? Или его уже нет?
А вокруг творилось настоящее веселье. Люди вдохновенно ели и вдохновенно общались. На столах стояли икра в неограниченных количествах и метровые осетры, приплывшие из прежних времен. Женщины были прекрасны и таинственны. А мужчины умны. И казалось странным, что за стеной ресторана – совсем другая жизнь.
Сегодня ночью мне приснилась радуга. Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг – вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостает.
Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся еще и оттого, что проспал.
Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.
Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.
Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр, а я по-прежнему учитель французского языка средней школы.
Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что не приду.
Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто – когда надо и когда не надо, – чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь – врут тогда, когда боятся.
Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.
Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.
В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время не торопясь одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.
Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом «Б».
Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.
Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.
Моя невеста Нина говорит, что я стесняюсь всегда не там, где надо. А ее мама говорит, что я сижу не на своем месте. «Своим» местом она, очевидно, считает такое, где моя месячная зарплата равнялась бы теперешней годовой.
Надо было платить за проезд. Я порылся в карманах, достал мелочь – три копейки и пять копеек. Подумал, что если брошу пятикопеечную монету, то переплачу: ведь билет стоит четыре копейки. Если же опущу три копейки, то обману государство на копейку. Посомневавшись, я решил этот вопрос в свою пользу, тем более что рядом не было никого, кроме близорукой женщины, которая читала газету.