Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо признаться, его дружеский тон разгневал Клелию, и, получив такой ответ, она сама назначила день свадьбы; празднества, сопровождавшие бракосочетание маркиза, усилили пышность, которой блистал в ту зиму пармский двор.
Ранунцио-Эрнесто V не отличался щедростью; но он был безумно влюблен и надеялся привязать герцогиню к своему двору, поэтому он попросил принцессу принять от него весьма крупную сумму на устройство празднеств. Статс-дама сумела превосходно употребить эту прибавку к бюджету: в ту зиму пармские празднества напоминали веселые дни миланского двора при любезном принце Евгении, вице-короле Италии, своей добротой оставившем в стране долгую память.
Обязанности коадъютора принудили Фабрицио возвратиться в Парму, но и тогда, ссылаясь на правила благочестия, он продолжал жить отшельником в тесных покоях, которые монсиньор Ландриани уговорил его занять во дворце архиепископа. Он заперся там с одним только слугой. Его ни разу не видели на блестящих придворных празднествах, а поэтому в Парме и во всей своей будущей епархии он прослыл святым человеком. Затворничество его, вызванное лишь беспросветной, безнадежной тоской, имело неожиданные последствия: благодушный архиепископ Ландриани, всегда его любивший и действительно прочивший его в свои преемники, стал немного завидовать ему. Архиепископ не без оснований считал своей обязанностью бывать на всех придворных праздниках, как это водится в Италии. Он появлялся на них в пышной одежде, мало чем отличавшейся от его облачения во время церковной службы в соборе. Сотни слуг, теснившихся в дворцовой передней с колоннами, неизменно вставали с мест, подходили к нему под благословение, и монсиньор милостиво останавливался, чтобы благословить их. Но однажды в такую минуту он услышал, как кто-то сказал среди торжественной тишины:
— Наш архиепископ разъезжает по балам, а монсиньор дель Донго из своей комнаты не выходит.
С этого мгновенья кончилась беспредельная благосклонность к Фабрицио во дворце архиепископа, но у него уже окрепли и собственные крылья. Все его поведение, вызванное лишь глубокой тоской после замужества Клелии, проистекало, по мнению людей, из высокого и скромного благочестия, и ханжи читали как нравоучительную книгу перевод его «Родословной», где сквозило самое необузданное тщеславие. Книгопродавцы выпустили литографию с его портрета, которую раскупили в несколько дней, и покупал главным образом простой народ; гравер по невежеству поместил вокруг портрета Фабрицио некоторые орнаменты, подобающие только епископам, а никак не коадъютору. Архиепископ увидел один из этих портретов и пришел в неистовую ярость; он призвал к себе Фабрицио и сделал ему резкое внушение, в запальчивости употребив несколько раз весьма грубые слова. Фабрицио, разумеется, не стоило никаких усилий повести себя так, как поступил бы Фенелон при подобных обстоятельствах. Он выслушал архиепископа с наивозможнейшим почтительным смирением и, когда, наконец, прелат умолк, рассказал ему всю историю перевода «Родословной», сделанного по заказу графа Моска еще во время первого заключения Фабрицио. «Родословная» эта издана в мирских целях, что всегда казалось ему недостойным служителя церкви. Что касается портрета, то тут он совершенно непричастен — ни к первому, ни ко второму его изданию; когда книгопродавец, нарушив его уединение во дворце архиепископа, преподнес ему двадцать четыре экземпляра второго издания, он послал слугу купить двадцать пятый экземпляр и, узнав таким путем, что его портреты продаются по тридцать су, велел уплатить в лавку сто франков за двадцать четыре экземпляра, подаренные ему.
Все эти доводы, изложенные самым равнодушным тоном, каким может говорить человек, у которого на сердце совсем иные горести, довели разгневанного епископа до исступления, и он назвал Фабрицио лицемером.
«Мещане всегда верны себе, — подумал Фабрицио, — даже когда они наделены умом».
Его одолевали в эти дни заботы куда более серьезные. Герцогиня осаждала его письмами, требовала, чтобы он вернулся в прежние свои апартаменты во дворце Сансеверина или хотя бы изредка навещал ее. Но Фабрицио знал, что он, несомненно, услышит там рассказы о свадебных празднествах маркиза Крешенци, и не мог поручиться, что у него достанет сил вынести такие разговоры, не обнаружив своих страданий.
Когда состоялось венчание, Фабрицио на целую неделю погрузился в полное безмолвие, запретив своему слуге и свите архиепископа, с которой ему приходилось иметь сношения, обращаться к нему хотя бы с одним словом.
Узнав об этом новом кривлянье своего викария, архиепископ чаще прежнего стал вызывать его к себе и вести с ним долгие беседы; он даже заставил его разбирать на приемах жалобы некоторых сельских каноников, считавших, что архиепископ нарушает их привилегии. Фабрицио относился ко всему этому с полнейшим безразличием, его поглощали другие мысли. «Лучше бы мне уйти в затворничество, — думал он, — я меньше страдал бы среди веллейских утесов».
Он навестил свою тетушку и, обнимая ее, не мог удержаться от слез. Она взглянула на него и тоже заплакала, — так он переменился, исхудал, такими огромными казались теперь его глаза на изможденном лице и такой несчастный, жалкий вид был у него в черной поношенной сутане заштатного священника; но через мгновенье, вспомнив, что такая перемена в красивом и молодом человеке вызвана замужеством Клелии, она запылала гневом, почти не уступавшим ярости архиепископа, но более искусно сумела скрыть свои чувства. У нее хватило жестокости пространно рассказать о некоторых живописных подробностях очаровательных праздников, устроенных маркизом Крешенци. Фабрицио слушал молча, только как-то судорожно щурил глаза и побледнел еще больше, хотя это казалось уже невозможным. В эти минуты острой душевной боли его бледность приняла зеленоватый оттенок.
Неожиданно пришел граф Моска, и это зрелище, показавшееся ему просто невероятным, совершенно излечило его от ревности, которую он все еще чувствовал к Фабрицио. С присущим ему умом и тактом он искусно завел разговор, всячески пытаясь пробудить в Фабрицио хоть слабый интерес к мирским делам. Граф всегда питал к нему уважение и даже дружескую приязнь, и теперь, когда ей не мешала ревность, она стала почти сердечной. «Дорого же он заплатил за свое блестящее положение», — думал граф, припоминая все бедствия Фабрицио. И как будто