Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день мона Лиза пришла к нему в мастерскую в обычное время, в первый раз одна, без всегдашней спутницы своей, сестры Камиллы. Джоконда знала, что это — их последнее свидание.
День был солнечный, ослепительно-яркий. Леонардо задернул полотняный полог — и во дворе с черными стенами воцарился тот нежный, сумеречный свет — прозрачная, как будто подводная, тень, которая лицу ее давала наибольшую прелесть.
Они были одни.
Он работал молча, сосредоточенно, в совершенном спокойствии, забыв вчерашние мысли о предстоящей разлуке, о неизбежном выборе, как будто не было для него ни прошлого, ни будущего, и время остановилось, — как будто всегда она сидела так и будет сидеть перед ним, со своею тихою, странною улыбкою. И то, чего не мог сделать в жизни, он делал в созерцании: сливал два образа в один, соединял действительность и отражение — живую и бессмертную. И это давало ему радость великого освобождения. Он теперь не жалел ее и не боялся. Знал, что она ему будет покорна до конца — все примет, все вытерпит, умрет и не возмутится. И порой он смотрел на нее с таким же любопытством, как на тех осужденных, которых провожал на казнь, чтобы следить за последними содроганиями боли в их лицах.
Вдруг почудилось ему, что чуждая тень живой, не им внушенной, ему не нужной, мысли мелькнула в лице ее, как туманный след живого дыхания на поверхности зеркала. Чтобы оградить ее — снова вовлечь в свой призрачный круг, прогнать эту живую тень, он стал ей рассказывать певучим и повелительным голосом, каким волшебник творит заклинания, одну из тех таинственных сказок, подобных загадкам, которые иногда записывал в дневниках своих.
— «Не в силах будучи противостоять моему желанию видеть новые, неведомые людям, образы, созидаемые искусством природы, и, в течение долгого времени, совершая путь среди голых, мрачных скал, достиг я наконец Пещеры и остановился у входа в недоумении. Но, решившись и наклонив голову, согнув спину, положив ладонь левой руки на колено правой ноги и правой рукой заслоняя глаза, чтобы привыкнуть к темноте, я вошел и сделал несколько шагов. Насупив брови и зажмурив глаза, напрягая зрение, часто изменял я мой путь и блуждал во мраке, ощупью, то туда, то сюда, стараясь что-нибудь увидеть. Но мрак был слишком глубок. И когда я некоторое время пробыл в нем, то во тьме пробудились и стали бороться два чувства — страх и любопытство, — страх перед исследованием темной Пещеры, и любопытство — нет ли в ней какой-либо чудесной тайны?»
Он умолк. С лица ее чуждая тень все еще не исчезала.
— Какое же из двух чувств победило? — молвила она.
— Любопытство.
— И вы узнали тайну Пещеры?
— Узнал то, что можно знать.
— И скажете людям?
— Всего нельзя, и я не сумею. Но я хотел бы внушить им такую силу любопытства, чтобы всегда оно побеждало в них страх.
— А что, если мало одного любопытства, мессер Леонардо? — проговорила она с неожиданно блеснувшим взором. — Что, если нужно другое, большее, чтобы проникнуть в последние, и может быть, самые чудесные тайны Пещеры?
И она посмотрела ему в глаза с такою усмешкою, какой он никогда не видал у нее.
— Что же нужно еще? — спросил он.
Она молчала.
В это время тонкий и острый, ослепляющий луч солнца проник сквозь щель между двумя полотнищами полога. Подводный сумрак озарился. И на лице ее очарование нежных, подобных дальней музыке, светлых теней и «темного света» было нарушено.
— Вы уезжаете завтра? — проговорила Джоконда.
— Нет, сегодня вечером.
— Я тоже скоро уеду, — сказала она.
Он взглянул на нее пристально, хотел что-то прибавить, но промолчал: догадался, что она уезжает, чтобы не оставаться без него во Флоренции.
— Мессер Франческо, — продолжала мона Лиза, — едет по делам в Калабрию, месяца на три, до осени; я упросила его взять меня с собою.
Он обернулся и с досадою, нахмурившись, взглянул на острый, злой и правдивый луч солнца. Дотоле одноцветные, безжизненно и призрачно-белые брызги фонтана, теперь, в этом преломляющем, живом луче, вспыхнули противоположными и разнообразными цветами радуги — цветами жизни.
И вдруг он почувствовал, что возвращается в жизнь — робкий, слабый, жалкий и жалеющий.
— Ничего, — проговорила мона Лиза, — задерните полог. Еще не поздно. Я не устала.
— Нет, все равно. Довольно, — сказал он и бросил кисть.
— Вы никогда не кончите портрета?
— Отчего же? — возразил он поспешно, точно испугавшись. — Разве вы больше не придете ко мне, когда вернетесь?
— Приду. Но, может быть, через три месяца я буду уж совсем другая, и вы меня не узнаете. Вы же сами говорили, что лица людей, особенно женщин, быстро меняются…
— Я хотел бы кончить, — произнес он медленно, как будто про себя. — Но не знаю. Мне кажется иногда, что того, что я хочу, сделать нельзя…
— Нельзя? — удивилась она. — Я, впрочем, слышала, что вы никогда не кончаете, потому что стремитесь к невозможному…
В этих словах ее послышался ему, может быть, только почудился, бесконечно-кроткий, жалобный укор.
«Вот оно», — подумал он, и ему сделалось страшно.
Она встала и молвила просто, как всегда:
— Ну, что же, пора. Прощайте, мессер Леонардо. Счастливого пути.
Он поднял на нее глаза — и опять почудились ему в лице ее последний безнадежный упрек и мольба.
Он знал, что это мгновение для них обоих невозвратимо и вечно, как смерть. Знал, что нельзя молчать. Но чем больше напрягал волю, чтобы найти решение и слово, тем больше чувствовал свое бессилие и углублявшуюся между ними непереступную бездну. А мона Лиза улыбалась ему прежнею, тихою и ясною улыбкою. Но теперь ему казалось, что эта тишина и ясность подобны тем, какие бывают в улыбке мертвых.
Сердце его пронзила бесконечная, нестерпимая жалость и сделала его еще бессильнее.
Мона Лиза протянула руку, и он молча поцеловал эту руку, в первый раз с тех пор, как они друг друга знали, — и в то же мгновение почувствовал, как, быстро наклонившись, она коснулась губами волос его.
— Да сохранит вас Бог, — сказала она все так же просто.
Когда он пришел в себя, ее уже не было. Кругом была тишина мертвого летнего полдня, более грозная, чем тишина самой глухой, темной полночи.
И точно так же, как ночью, но еще грознее и торжественнее, послышались медленно мерные, медные звуки — бой часов на соседней башне. Они говорили о безмолвном и страшном полете времени, о темной, одинокой старости, о невозвратимости прошлого.
И долго еще дрожал, замирая, последний звук и, казалось, повторял: