Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не надо так! Не надо! Нельзя так!
Вера оторопела: что за странная реакция!
– Деточка! Что случилось? В чем дело?
Мария вспрыгнула в кресло, комочком вжалась в него. Замерла. Вера осторожно коснулась ее плеча. Несколько минут поглаживала ее узкую спинку. Потом девочка вывернулась головой из клубка, как змея. Глаза были огромные, черные – как будто одни зрачки без радужки, и влажные:
– Прости меня. Я так разозлилась, потому что у меня ничего не получается. А у тебя получается…
– Что не получается, деточка моя? – изумилась Вера.
– Играть у меня не получается.
Вера взяла ее на руки, села в кресло, усадила ее рядом с собой: в просторном кресле Елизаветы Ивановны им двоим хватало места с избытком.
«Какая сложная судьба у матери, у девочки! Какая эмоциональность, тонкость, привлекательная грация, этот редкостный цвет кожи – что-то из колониальных романов! – скорее чувствовала, чем размышляла Вера. – Необыкновенный, исключительный ребенок!»
– У меня тоже очень многое не получается. Знаешь, сколько приходится заниматься, чтобы получилось, – утешила Марию Вера.
– Да, я целый год хожу к Марине Николаевне, и все равно ничего не получается.
– Давай ты выберешь себе еще одну игрушку с елки! – предложила Вера.
Мария соскочила на пол, запрыгала, завертелась, казалось, что количество рук и ног у нее удвоилось, и Вера снова восхитилась заряду эмоций в столь малом теле.
Вошли Шурик со Стовбой.
– Давай собираться, Мария, – обратилась Стовба к дочери. И добавила: – У нас гостиница где-то во Владыкино, далеко добираться.
Вера Александровна немедленно предложила остаться ночевать: зачем тащить ребенка через весь город в паршивую гостиницу, когда они могут чудесно переночевать в комнате Елизаветы Ивановны?
– С елкой? – обрадовалась Мария.
– Конечно, вот здесь мы вам и постелим…
Наутро Стовба, по предложению Веры Александровны, поехала в гостиницу одна, оставив дочку у Корнов, забрала вещи и до конца недели бегала по разным учреждениям: кроме разводных дел были еще и служебные.
Вера Александровна гуляла с Марией, отвела ее по какому-то внутреннему порыву в Музей восточных культур и показала Красную площадь. Вере были удивительно приятны эти прогулки: она радовалась вместе с Марией и смотрела на город, который на ее памяти становился все хуже, восхищенными детскими жадными глазами.
Шурик с Леной тем временем добрались до загса. Выяснилось, что для развода не хватает одной бумаги – свидетельства о рождении Марии. Документ этот Стовба оставила дома, когда сбежала от родителей с четырехмесячной дочкой. Чтобы получить его, надо было либо просить об этом бабушку, с которой у нее сохранилась тайная переписка, либо делать запрос в сибирский город. В любом случае это требовало времени, и Стовба уехала, с тем чтобы вернуться, как только достанет необходимое свидетельство.
Вера Александровна предлагала им остаться хотя бы до Нового года, но Стовба, несмотря на отчаянные слезы дочери, уехала днем тридцать первого декабря.
Вера была сильно огорчена: она уже прикидывала, какой славный праздник можно было бы устроить для чудной девочки…
Ноготь Шурика, который сначала так отчаянно болел, посинел и вздулся, потом болеть совершенно перестал, а спустя некоторое время возле лунки отросло несколько миллиметров нового розового ногтя. А потом вырос новый, со странной зарубкой в середине. Трещина в плюсне заросла сама собой, без всяких последствий. Шурик полностью забыл о нелепом происшествии.
Возможно, обладательница палеонтологической редкости с течением времени тоже забыла бы об этом, но случайный предмет – почтовая квитанция с кое-как написанным обратным адресом и недописанной фамилией «Кор» – Корнилов? Корнеев? – забыть не давал. Вооружившись лупой, Светлана исследовала неразборчивый адрес – улица была определенно Новолесная, семерка смахивала на единицу, крючок мог быть и двойкой, и пятеркой… Но эта неопределенность приятно волновала: ведь неслучайно же он оставил квитанцию со своим адресом? А если и случайно, то не намек ли это судьбы, не указательная ли стрелка провидения?
Несколько дней Светлана прожила в предвкушении счастья. Ей казалось, что он должен вернуться не сегодня завтра, и она все репетировала их встречу: как она удивится, и как он будет смущен, и что скажет он, и что она… Но он все не шел: не решается… стесняется… какие-то обстоятельства ему мешают…
Через неделю ей пришла в голову мысль, что он может вообще исчезнуть. И чем меньше было шансов, что он вернется, тем больше она на него обижалась. Мысленно она с ним беседовала, и постепенно беседы эти стали раздраженными и, что самое неприятное, беспрерывными.
Поздним вечером, выпив легкое снотворное, она засыпала минут на двадцать, но разговор с Шуриком внедрялся в сон и разрушал его. Она долго с ним общалась в лекарственной дреме – то он просил у нее прощения, то они ссорились и мирились, и все эти общения были отчасти управляемы, она придумывала сюжет, и он развивался в заданном направлении… Маялась. Потом вставала…
Ее сон, от природы робкий и пугливый, вконец разрушился, и теперь она поднималась по ночам, пила горячую воду с лимоном и садилась к столу – вертеть шелковые цветы, белые и красные, для артели, изготовлявшей похоронные венки. Она была лучшей мастерицей, но хороших заработков у нее никогда не получалось, потому что работала она очень медленно. Зато розы, которые она скручивала на круглой ложке из тонкого проклеенного шелка, отличались печальной удлиненностью, которая другим мастерицам не давалась.
До утра сидела она в стеклянном состоянии перед скользким шелком, утром засыпала минут на двадцать и снова садилась к столу. Из дома она почти не выходила: боялась пропустить приход Шурика.
Она уже понимала, что совершенно выпала из полумедикаментозного душевного равновесия, которое почти год поддерживал замечательный доктор Жучилин, толстый и ласковый, как престарелый кастрированный кот.
Так продержалась она месяц и пошла к Жучилину. Жил он недалеко, на Малой Бронной, и она уже давно ходила к нему домой, а не в больницу.
Жучилин был из породы благородных мазохистов, вдумчивый и сострадательный врач, и многих пациентов превращал в свой пожизненный крест. Денег он стеснялся, увиливал от них, подарки принимал книгами и коньяками. Светлана шила для его дочери маленьких кукол с нарисованными по шелку белыми личиками, в красных и голубых платьях…
Со студенческих лет самоубийство зачаровало доктора как непостижимое и притягательное влечение особой породы людей, и выбор психиатрической специальности был скорее гуманитарным, чем медицинским. Светлана была из этой самой породы, несущей в себе внутреннюю тягу к самоубийству, и познакомился он с ней после ее третьей суицидной попытки, к счастью, неудавшейся.