Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Вольтера в его «Опыте о нравах» Далмация ассоциировалась с наиболее отдаленными землями Восточной Европы: «часть Далмации, север Польши, берега Дона и плодородная Украина» воспринимались как возможные колонии, где люди «искали землю на пространствах нового мира и на границах старого». Для Фортиса, чей труд о морлахах также написан в жанре трактата о нравах, Далмация точно так же связана с Восточной Европой.
Я увидел обычаи, поэзию, музыку, одежды и жилища столь же татарские, как и в Сибири. С точки зрения естественной истории, а также для путешественников, которых мы называем культурными, это поистине земля золота. Помимо этих преимуществ, я вывез с собой умение лепетать довольно сносно по-славянски[817].
Подобно Гердеру, Фортис даже из Далмации видел горы Татарии, нависавшие над Восточной Европой, в данном случае — оказывая неопределенное этнографическое и фольклорное воздействие на поэзию, музыку и одежды, что могли заметить те, «кого мы называем культурными». Он даже предполагал, что «последнее нашествие татар» в век Чингисхана оставило в Далмации татар и калмыков, между которыми «еще заметны различия». Однако более точно место морлахов в контексте Восточной Европы определял лингвистический ключ, их славянский язык. Язык мог прояснить и их древнюю историю, хотя происхождение морлахов «терялось во мраке веков варварства наряду со многими другими народами, столь схожими с ними обычаями и языком, что их можно принять за один народ, рассеянный на просторах от побережья нашего моря до покрытого льдами океана». Таким образом, Восточная Европа была этнографически единой от Адриатического моря до Ледовитого океана, заселенная в давние времена путем «переселения различных племен славов, которые под именами скифов, гетов, готов, гуннов, словен, хорватов, аваров и вандалов наводнили римские провинции». Установив протяженность этого восточноевропейского единства от Ледовитого океана до Адриатического моря, Фортис счел ее вторым измерением расстояние от Адриатического моря до Черного. Он перечисляет как раз те самые варварские народы, остатки которых Пейсоннель обнаружил у Черного моря, и думает о том, не могли ли морлахи также прийти из этого региона. Предположение это он подкреплял этимологическим анализом, читая «морлахи» как «мор влахи», то есть «черные влахи», пришедшие с Черного моря. Он, впрочем, подчеркивает, что морлахи не принадлежат к черной расе, а являются «белыми, как итальянцы»[818]. Сама необходимость подобной оговорки указывает, что его читатели могли подумать иначе.
Описание морлахов у Фортиса открывается введением, озаглавленным «Нравы морлахов», и обращается он прямо к читателям, предполагая, что им знакомы мрачные легенды об этом народе.
Вы, конечно, часто слышали о морлахах, что это порода людей свирепых, безрассудных, бесчеловечных и способных на любое преступление. Обитатели морского побережья Далмации рассказывают множество страшных историй о жестокости этих людей, о том, что, движимые жаждой грабежа, они совершают самые ужасные зверства с помощью огня и меча[819].
Такая осведомленность должна казаться странной человеку, читающему Фортиса в XX веке, когда едва ли кому-то вообще доводилось слышать о морлахах. Даже в 1770 году, когда Фортис отправился в Далмацию, распространение этих легенд, вероятно, было ограничено берегами Адриатики; предположение, что имя морлахов должно вселять ужас в сердца читателей, могло иметь некоторую вероятность лишь в контексте оригинального итальянского издания, опубликованного в Венеции. Международный интерес к морлахам должно было привлечь как раз исследование Фортиса. Их последующее падение с вершин славы к полной безвестности показывает, что Восточная Европа в век Просвещения обладала особым даром подчинять себе воображение Европы Западной, особенно когда речь шла о варварстве, обнаруженном столь близко от собственного дома.
В своих общих чертах легенда о морлахах, знание которой Фортис предполагал у своих читателей, обнаруживает примечательное сходство с еще не опубликованным, крайне нелицеприятным описанием древней истории славян у Эдварда Гиббона: он писал о людях, которые «безнаказанно грабили города Иллирии и Фракии», убивая своих врагов с «разнузданной и преднамеренной жестокостью». Сходство между этими повествованиями заставляет задуматься о причудливом переплетении древней истории и современной этнографии, пронизавшем просвещенческие представления о варварах Восточной Европы. Сам Фортис обещает рассеять предрассудки против морлахов, которые могли возникнуть у его читателей: «На мне лежит обязательство описать то, что я лично видел касательно их обычаев, наклонностей, и таким образом отчасти оправдать эту нацию»[820]. По своему жанру оправдание это — вполне современное исследование в области культурной антропологии, задуманное как обзор семейных добродетелей, дружбы и ссор, талантов и искусств, суеверий и нравов, брака и рождения детей, пищи и одежды, музыки, танцев и, наконец, похорон. Хотя описание это и несло в себе все черты культурной антропологии, сам Фортис не употреблял этого термина, бывшего в конце XVIII века неологизмом и только входившего в употребление. В своем первоначальном, теологическом значении этот термин означал приписывание божеству человеческих качеств; однако в 1788 году Александр-Сезар Шаванн в труде, озаглавленном «Антропология, или Общая наука о человеке», придал ему современное значение[821]. XVIII столетие все больше интересовалось дикими народами и «картой человечества», и название пришлось очень кстати для уже формирующейся отрасли знаний.
Рассуждая о «морали и семейных добродетелях» морлаха, Фортис допускал, что они «отличаются от наших», но, в руссоистском духе, он отдает им первенство в «искренности, верности и честности», чем бессовестно злоупотребляют итальянские торговцы. Как живший среди них чужестранец, Фортис на опыте убедился, что морлахи «гостеприимны и щедры от природы». Перед тем как покинуть одного из хозяев, Фортис набросал его портрет, чтобы взять на память, «так что, несмотря на пролегающие между нами горы и море, я смогу с удовольствием лицезреть его, хотя бы в виде изображения» — но и в качестве этнографического свидетельства, которое должно войти в его книгу. Опять же в духе Руссо, Фортис провозгласил, что «дружба, которую среди нас так легко предают по малейшему поводу, продолжительна среди морлахов» и даже скрепляется прочными и священными узами «склавонского ритуала». По-видимому, он готов согласиться со «старыми морлахами, которые приписывают распущенность своих соотечественников общению с итальянцами». Более того, он полагает, что «вино и крепкие напитки, которыми, по нашему примеру, этот народ начинает ежедневно злоупотреблять, приведут, несомненно, к тем же пагубным последствиям, что и у нас». Цивилизация «культурной Европы», «цивилизованных областей» несет, таким образом, моральное разложение и распущенность, пагубно влияя на высокую от природы нравственность восхитительных в своей простоте народов. Фортис допускал, впрочем, что обычай кровной мести у морлахов является ужасным и варварским, уверяя при этом, что, по слухам, в Албании «мстительность приводит к еще большим зверствам»[822]. Если морлахи являли пример варварства, отделенного от Венеции только Адриатическим морем, то Албания, расположенная еще дальше по побережью, обещала картину варварства, совсем уж поразительного.