Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять на ветер идти? Замерз дядя Андрей в майском костюме из парусины с кресел исправничьих. Остался. Лежал Одарюк на полу, в пустой комнате бывшего пансиона, им же обобранного. Ни свечки, ни каганца. Лег дядя Андрей подальше в угол, узелок в голову, а кожанкой накрылся. А когда стало белеть за окнами, надел кожанку и пошел в больницу. Увидала его Настасья — идет в мужниной кожанке, — нагнала на дороге:
— Снимай, проклятый! Григория погубил… куртку уворовать хочешь?!
Сорвала с него куртку да еще по лицу курткой. Видали люди, как на ветру, на пустой дороге, у миндальных садов порубленных, хлестала его обезумевшая Настасья по голове курткой. А он только рукою так, прикрывался…
Не дошел дядя Андрей до больницы. У базара, в безлюдном переулке, присел к забору, в майском своем костюме, загвазданном. Нашли прохожие, а он только губами двигает. Доставили в больницу. До полудня не дожил — помер.
Так отошли все трое, один за одним, — истаяли.
Ожидающие своей смерти, голодные, говорили:
— Налопались чужой коровятины… вот и сдохли.
Конец концов
Да какой же месяц теперь — декабрь? Начало или конец? Спутались все концы, все начала. Все перепуталось, и мой «кальвиль» на веранде — праздник преображения! — теперь ничего не скажет. Было ли Рождество? Не может быть Рождества. Кто может теперь родиться?! И дни никому не нужны.
А дни идут и идут. Низкое солнце порою весну напомнит, но светит жидко. Ему не на чем разыграться: серо и буро — все. Тощее солнце светит, больное, мертвое. А к вечеру — новый месяц. А где же полный? Куда-то прошел, за тучами?..
Я видел смертеныша, выходца из другого мира — из мира Мертвых.
Я сидел на бугре, смотрел через городок на кладбище. Всматривался в жизнь Мертвых. Когда солнце идет к закату, кладбищенская часовня пышно пылает золотом. Солнце смеется Мертвым. Смотрел и решал загадку — о жизни-смерти. Может, случиться чудо? Небо — откроется? И есть ли где это Небо? И другое решал — свое. У меня еще крест на шее, а на руке — кольцо. Отнесу греку, татарину, кому нужно ходячее золото, — бери и кольцо, и крест! Я останусь свидетелем жизни Мертвых. Полную чашу выпью. Или бросить тебя, причал последний, наш кроткий домик — с последнею лаской взгляда?.. весны добиться и… начать великое Восхождение — на Горы? Муку в себя принять и разделить ее с миром? А миру нужна ли мука?! У мира свои забавы… Весна… Золотыми ключами, дождями теплыми, в грозах, не отомкнет ли она земные недра, не воскресит ли Мертвых? Чаю Воскресения Мертвых! Я верю в чудо! Великое Воскресение — да будет.
Какое неприятное кладбище! Камень грязный. Чужая земля, татарская.
Собаки рыскают у часовни, засматривают за стекла. И сторож пьяный. Я помню его лицо, тупое лицо могильщика-идиота. Потянет с меня за яму… Нечего взять с меня. А с Ивана Михайлыча потянет…
Когда эти смерти кончатся! Не будет конца, спутались все концы — концы-начала. Жизнь не знает концов, начал…
Умер старик вчера — избили его кухарки! Черпаками по голове били в советской кухне. Надоел им старик своей миской, нытьем, дрожаньем: смертью от него пахло. Теперь лежит покойно — до будущего века. Аминь. Лежит профессор, строгий лицом, в белой бородке, с орлиным носом, в чесучовом форменном сюртуке, сбереженном для гроба, с погонами генеральскими, с серебряной звездочкой пушистой — на голубом просвете. В небе серебряная звезда! Чудесный символ. Завтра поступит в полную власть — Кузьмы ли, Сидора — как его там зовут? Кузьма не знает ни звезд, ни «яти», ни Ломоносова, ни Вологодского края; знает одно: надо содрать сюртук, а потом — вали в яму.
Чужая земля, татарская…
Да, смертеныш… Я сидел на бугре и думал. И вдруг — шорох за мной, странный, подстерегающий. За мною стоял, смотрел на меня… смертеныш! Это был мальчик лет десяти-восьми, с большой головой на палочке-шейке, с ввалившимися щеками, с глазами страха. На сером лице его беловатые губы присохли к деснам, а синеватые зубы выставили — схватить. Он как будто смеялся ими и оттопыренными ушами летучей мыши.
Я глядел в ужасе на него — на видение из больного мира. А он смеялся зубами и качался на тонких ножках, как на шарнирах. Он проскрипел мне едва понятное слово:
— Д… вай…
За ним шла женщина, пошатываясь, как пьяная. У живота ее, на усталых руках лежало что-то, завернутое в тряпку. Она совсем упала на бугорке. Они с утра уже идут издалека, — верст шесть, — из-за Черновских камней, в город, к власти. Двое у нее уже померли, теперь кончается маленький, в этой тряпке.
— А этот еще… красавчик… — говорит женщина про смертеныша, говорит издалека, сонно. — Господь послал… галку вчера подшиб.
— Я… камушком… га… галка… — сонно, пьяно шепчет мне мальчик и все смеется зубами. А глаза в страхе.
— Скажу… проклятым… убейте лучше… Муж-то мой ихним был… семью бросил… спутался с ихней какой-то, вот эти-то вот… как их… слова-то… голова моя… с интилигентной… на почте служил… хорошо кушали… Она партийка… а я, говорит… ду-ра…
Она начинает выть, как от боли:
— Петичка… последышек мой… желанный… три годочка… С голоду спится… бужу его: «Проснись, Петичка… за хлебушком пойдем в город…» А Петичка мне… «Ах, мамочка… патиньки нада… я са-ало ел… я мя… а… со ел…» Гляжу, а у подушечки-то… уголочек… сжеван…
Я убежал от них в балку. Следил оттуда — ушли ли? Они долго сидели на бугре.
Да когда же накроет камнем??! Когда размотается клубок?.. Скажут горам: падите на нас! Не падают… Не пришли сроки? Прошли все сроки, а чаша еще не выпита!..
Я кричу странным каким-то существам… — девчонкам?..
— Что вы?! Зачем?!
Они ползут от меня, от меня страшного… я помешал им в деле… собирать сухие «тарелки», следы коровьи!..
Почему же такое пустое море?! Такое тихое и — пустое! Где пароходы чудесных, богатых стран?
И все еще ходят мимо, все еще проползают через бугор. Вон идет опять кто-то, снизу, из-под Кастели… Идет ровно, по делу будто. Стучит дрючком по плетню… Кому-то я еще нужен!..
— Что еще нужно?! Теперь не время стучать!.. Ну… что вам нужно?! — кричу я какому-то человеку с веселыми глазами, с лицом, как у королька мякоть, — крепким. «Чего ему нужно, крепкому?»
— Чи не взнаете… те! А Максим-то!.. Да я ж спиднизу… ге! Да молочко