Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стол у г-на Галлера был весьма обильный, а сам он соблюдал умеренность. Пил он одну только воду и рюмочку ликера на десерт разбавлял стаканом воды. Он много рассказывал мне о Буграве, чьим любимым учеником был. Он уверял, что Буграве был величайший врач после Гиппократа и величайший химик из всех, кто жил до и после него.
— Отчего же не дожил он до старости?
— Оттого что contra vim mortis nullum est medicamen in hortis[343]; не родись Буграв врачом, он умер бы четырнадцати лет от злокачественного нарыва, что не мог вылечить ни один врач. Он исцелился, растираясь собственной мочой, в которой растворял обычную соль.
— Г-жа[344]говорила мне, что у него был философский камень.
— Так говорят, но я в это не верю.
— А возможно ли добыть его?
— Тридцать лет я тружусь, чтобы доказать, что это невозможно, но уверенности в том у меня нет. Нельзя быть хорошим химиком, отрицая физическую возможность Великого деяния.
Расставаясь, он просил меня отписать свое мнение о великом Вольтере и тем положил начало нашей переписке на французском. У меня двадцать два письма от него[345], причем последнее было отослано за полгода до его кончины, также преждевременной. Чем больше я старею, тем жальче мне моих бумаг. Они истинное сокровище, что привязывает меня к жизни и заставляет ненавидеть смерть.
Только что прочел я в Берне «Элоизу» Ж.-Ж. Руссо[346]и хотел узнать мнение г-на Галлера. Он сказал, что той малости, какую он прочел, дабы доставить удовольствие своему другу, с него довольно, чтоб судить обо всем сочинении.
— Это наихудший из романов, ибо он самый красноречивый. Вы посетите кантон Во. Чудесный край, но не ждите увидеть там оригиналы блестящих портретов, изображенных Руссо. Руссо счел, что в романе дозволено лгать. Ваш Петрарка не лгал. У меня имеются его латинские сочинения, их никто не читает, ибо латынь его нехороша, и напрасно. Петрарка был ученый, а вовсе не обманщик, и любил он достойнейшую Лауру, как всякий мужчина любит женщину. Если б Лаура осчастливила Петрарку, он бы прославил ее.
Так г-н Галлер сказывал мне о Петрарке, переведя разговор от Руссо, чье красноречие претило ему по той причине, что, желая блеснуть, он вечно пускал в ход антитезы да парадоксы. Исполин швейцарец был светилом первой величины, но тем никогда не чванился ни в семье своей, ни в обществе людей, собравшихся повеселиться и не нуждающихся для того в ученых рассуждениях. Он применялся ко всем окружающим, был любезен, никого не обижал. Как умел он нравиться всем? Не знаю. Легче сказать, чего он был лишен, чем исчислить его достоинства. Не было в нем тех слабостей, что свойственны умникам и ученым мужам.
Нравы его были суровы, но он скрывал суровость их. Спору нет, он презирал невежд, кои, забыв о ничтожестве своем, судят обо всем вкривь и вкось, да еще пытаются осмеивать тех, кто что-то знает; но презрения своего он не выказывал. Он слишком хорошо знал, что глупцы ненавидят тех, кто их презирает, и не хотел, чтобы его ненавидели. Г-н Галлер был ученый и не желал скрывать свой ум, пользоваться понапрасну своей репутацией; говорил он красно и хорошо и не мешал гостям блеснуть умом. Он никогда не рассказывал о своих трудах, а когда его спрашивали, переводил разговор на другое; и когда держался он противоположного мнения, то возражал скрепя сердце.
Приехав в Лозанну и чувствуя себя вправе хотя бы на день сохранить инкогнито, я послушался веления сердца и тотчас отправился к Дюбуа[347], не спрашивая ни у кого, где ее дом; так подробно она мне нарисовала, по каким улицам идти, дабы до нее добраться. Жила она там с матерью, но, к великому своему удивлению, увидал я у них и Лебеля. Она не дала мне выказать изумления. Вскричав, бросилась она мне на шею, а мать приветствовала меня, как подобает. Я спросил у Лебеля, как поживает г-н посол и давно ли он в Лозанне.
Честный малый дружелюбно отвечал, что здоровье посла отменное, что приехал он в Лозанну сегодня утром по делам, пришел к матери Дюбуа после обеда и был весьма удивлен, застав дочь.
— Намерения мои вам известны, — сказал он, — и коли вы между собой решите, то отпишите мне, я приеду за ней и увезу в Золотурн, где мы и поженимся.
На столь ясное и честное объяснение я отвечал, что ни в чем не намерен препятствовать желаниям моей милой, а она в свою очередь сказала, что никогда меня не покинет, если я сам не дам ей отставки. Сочтя слова наши слишком туманными, он сказал напрямик, что ему нужен решительный ответ; на это я, намеренный вовсе поставить крест на его предложении, отвечал, что дней через десять-двенадцать ему отпишу. На другой день он с раннего утра отбыл в Золотурн.
После его ухода мать моей служанки, которой здравый смысл заменял ум, начала нас урезонивать такими словами, что нужны были для наших голов, ибо мы настолько были влюблены, что и помыслить не могли о разлуке. Покуда мы с милой условились, что она всякий день будет ждать меня до полуночи и мы все решим, как я обещал Лебелю. У нее была своя комната и отменная постель, и ужином она покормила меня недурным. Утром мы были влюблены пуще прежнего и вовсе не желали думать о Лебеле.
И все же был один разговор.
Читатель верно помнит, что служанка моя обещала мне прощать измены при условии, что я ничего не утаю. Утаивать мне было нечего, но за ужином я рассказал ей случай с Ратон.
— Мы оба должны радоваться, — сказала она, — ведь если б ты ненароком не пошел по нужде туда, где прочел спасительное уведомление, ты бы погубил здоровье и, не распознав болезнь, заразил меня.
— Не исключено, и я был бы в отчаянии.
— Знаю, и еще больше огорчен от того, что я не стала бы жаловаться.
— Я вижу одно средство избежать подобного несчастья. Коль я тебе изменю, то в наказание лишу себя твоих ласк.
— Так ты накажешь меня. Если б ты меня и вправду любил, то, думаю, знал бы другое средство.
— Какое?
— Не изменять мне.