Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это я так, Майка, не пищу, а болтаю, не художество свершаю, а разговариваю с вами, — как бывало, как должно быть.
Все же мне нужно не сказать, а написать вам нечто — важное, тяжелое (не пугайтесь), сейчас поймете, о чем речь.
Этот день — с его чудным утром, с птицами за окном — хотела написать: только наш с вами, но вспомнила: 10 день ф
Ну, Васька! не успела дописать 10 ф…: Пушкин! — вбегает Лида Вергасова: Андропов помер.
Продолжение письма 17 февраля 1984 г.
Васька и Майка, стало быть, я написала: 10 ф, пред тем ужаснувшись: как я забыла? День смерти Пушкина! — влетела Лида, и я не дописала.
И все-таки — это был День смерти Пушкина, и наш с вами день.
И вернусь к тому, что я хотела написать сначала вам, потом — для других.
Вы — сосредоточьтесь, а я изложу вкратце.
В конце сентября прошлого (1983) года мой добрый и достопочтенный знакомый, ленинградец, поехал в служебную (инженер) командировку в Набережные Челны. Оттуда, ранним утром, на «Ракете» он вы-ехал? вы-плыл? в Елабугу, это и то рядом. Все тем же ранним, мрачным утром (оно не успело перемениться, да и не менялось в течение недолгого осеннего дня) Георгий Эзрович Штейман (так его зовут) ждал открытия похоронного бюро г. Елабуга с тем, чтобы заказать венок: «Марине Ивановне Цветаевой от ленинградцев». Бюро открылось, и к нему все были добры, учтивы, объяснили, что ленту исполнят через час, но — цветы? Научили пойти в институт, где растут какие-то цветы, сказали: «Столяр, который делал гроб для М.И.Ц., умер недавно». Георгий Эзрович пошел в институт, там ему дали то бедное, что у них росло в горшке, с тем он вернулся в бюро, взял ленту (это все как-то соединили), его научили, как идти на кладбище и где искать, он шел, страшно подавленный и мыслью своей, и видом города.
Он поднимался к кладбищу, видел — уже не однажды описанные — сосны, услышал за собой затрудненное дыхание человека и от этого как бы — очнулся. Обернулся: его догоняла, запыхавшись, женщина в платке и во всем, что носят и носили, то есть, как он сказал: «простая, бедная, неграмотная женщина». Она (он только потом понял), еще не переведя измученного жизнью и ходом вверх дыхания, сказала: «Это вы — из Ленинграда, к Цветаевой? Столяр, который делал гроб, — мой двоюродный дядя, он умер и перед смертью покаялся: «Я — у покойницы, у самоубийцы, у эвакуированной, из фартука взял — не знаю что. Возьми и пошли в Москву — мой грех!!»
Не стану, Василий, воспроизводить речь столяра и родственницы его. Это ты — в художестве, я — лишь суть тебе описываю.
Георгий Эзрович, по моей просьбе, записал все это. А ВЕЩЬ — взял, он не мог найти меня, и все это стал сразу рассказывать мне недавно, в Ленинграде, после моего выступления.
Утром, еще не видев и не трогав ВЕЩИ [он в пять часов пополудни мог мне это отдать (до — на работе)], я, дождавшись приличного для звонка часа: кому же скажу? Анастасии Ивановне — опасалась испугать, и слышит плохо. Юдифи Матвеевне! — все сразу поймет. Боря, кому же?! — и звоню, и попадаю в их общий разговор. (Юдифь Матвеевна Каган, дочь Софии Исааковны Каган, — ныне самые близкие фамилии Цветаевых люди.)
Анастасия Ивановна — Юдифь Матвеевна — я — разговариваем втроем. (Юдифь Матвеевна мне потом сказала: плохая техника на службе мистики.)
У Марины Ивановны Цветаевой в правом кармане фартука (родственница столяра, да хранит ее Бог, не понимала: почему фартук, не знала она этого) был маленький предмет, с которым она хотела уйти и быть: старинный блок-нот-ик, 3х4 см, в кожаном переплете, на котором вытеснены Бурбонские Лилии, вставлен маленький карандашик.
Бурбонские Лилии — это ее известная заповедность, я уж все про это собрала, что могу, потом займутся другие.
Поверженные Бурбоны, Людовик XVI, я сейчас не об этом, о том лишь, что с этим маленьким предметом пошла она на свою казнь. Она предусмотрела все (что, ты понимаешь, например, Асеевы возьмут Мура и будут воспитывать «как своего»), но не думала, что гробовщик возьмет из кармана и вернет — получилось, что мне. Бурбоны — да, пусть, но это талисман был, важность, с собой.
На меня это подействовало сильно, тяжело — но в радость другим пусть будет как неубиенность, неистребимость.
Анастасия Ивановна взять «книжечку» отказалась. Ей было тяжело держать ее в руках. Воскликнула: «Все Маринины штучки! Но я ее знаю — это вам от нее».
Возбранила мне отдать в Музей изящных искусств (я все же отдам, если там и впрямь будет открытая экспозиция, посвященная И.В. Цветаеву и всей семье Цветаевых, а это, я думаю, вскоре, может быть, будет).
В Музей же в Борисоглебском переулке — не верю, я до него — не доживу, как, впрочем, верю, что при моей жизни не увижу я, как выкидывают «содержание» дачи Б.Л. — в новую форму.
Вот, Васька, что хотела я написать тебе — вольно, больно, как должна, — а далее все это я строго опишу для других, выбрала: «Литературную Грузию», для сведения почитателей Марины Ивановны, но как-то и у них — мороз по коже (для них — лишь описание сути, и все равно как-то нецеломудренно выходит в предположении опубликовать, да и опубликуют ли? Но я сразу предала это изустной огласке, как-то надо и написать).
Не буду я — в журнал, вам лишь.
Васька и Майка, вот написала вам 10-го февраля про Ань-ку — и сожалею теперь, у нас, после этого мимолетного признания вам, что-то случилось вроде моря-горя: как смела я так серчать, накликала ее и мои слезы. Совсем испепелилась я из-за Аньки — своею виной, в чем она, бедное дитя, виновата?
Так что — все начальные слова моего к вам письма оказались роковыми (не станем преувеличивать, хе-хе).
Аньку — боле всех жалко, зачем я написала? Ей, из всех нас, — труднее всего, именно потому, что она хочет того, что я никак и никогда не могу дать ей.
Васька, поговорим о другом.
Пожалуйста, напиши сам Гаррисону Солсбери, что мы получили снова его безмерно доброе, умное, изящное приглашение.
Я не оставляю надежды увидеть вас — именно потому, что я не скрываю, что хочу увидеть вас — напоследок, и более ничего, я как-то понимаю, что нас могли бы выпустить — при их обстоятельствах, если они перестанут так свирепствовать с Америкой (не перестали).
Но Гаррисону — ты напиши, что спасибо! что — как он добр и умен, что — как мы ценим его тонкость и великодушие, его слог.
Мы — пока не думали даже об оформлении, но — посмотрим, вскоре пойму.
Целую вас, мои дорогие и любимые.
Спокойной ночи.
Завтра напишу вам еще немного вздору.
18 февраля 2 часа пополуночи.
Продолжение 18 февраля 1984 г.
Васька и Майка!
Не прошло и десяти минут — я снова пишу вам.
Полная Луна — но мне ее не видно: за мглой небесной.
Как гнев небес и принимаю.