Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой брат, находившийся в одном из колымских лагерей, написал мне, что он получил там драгоценный подарок. Товарищ по несчастью, поэт и критик Игорь Поступальский[141] подарил ему в день рождения истрепанную книжку стихов Пастернака. Я не удержался и рассказал об этом БЛ. На него это произвело большое впечатление: он стал меня расспрашивать о брате и о его судьбе. Разговор был в трамвае, к нам прислушивались, и меня это связывало. Но БЛ., не понижая голоса, задавал все новые и новые вопросы.
— Спасибо за то, что вы мне сказали. Мне это очень нужно. Спасибо ему за то, что он об этом написал. Спасибо им всем, что они там меня помнят…
Он взволновался и долго после вспоминал об этом разговоре, при каждой встрече спрашивая про брата.
В конце августа 1944 года, вернувшись со 2‑го Украинского фронта, располагавшегося уже на территории Румынии, я встретил БЛ. в ресторане клуба за обедом. Он расспрашивал о моих впечатлениях и почти ничего не рассказывал о себе. Сказал только в ответ на вопрос, что над поэмой не работает, а заканчивает перевод «Отелло». Я спросил его: не хочет ли он перевести всего Шекспира, и он пошутил на эту тему. Я спросил о пьесе. Он махнул рукой.
11 ноября я снова встретил его на Пятницкой. Я возвращался из дома в Лаврушинском переулке, он шел туда. Я повернулся и пошел его провожать, и мы еще минут двадцать стояли у подъезда и разговаривали. Он уже закончил «Отелло» и снова клялся, что больше не возьмет переводов. Я опять задал вопрос о поэме. Вот тут — то он мне и сказал, что читал Фадееву и тот не советовал ее продолжать. Он помолчал, усмехнулся и добавил, что у него на выходе две книги и пока не стоит рисковать их судьбой. До этого у Б Л. еще не было случаев, когда рассыпали по приказу свыше набор готовой книги, это ему только предстояло. Говорили еще о разных злобах дня: о переизбрании Рузвельта в четвертый раз президентом, о боях под Будапештом, о замене в Малом театре Судакова Провом Садовским[142] после разгромной статьи в «Правде» о постановке толстовского «Грозного» («Вот видите, как мне не везет, — говорил БЛ., — Судаков собирался ставить весной «Ромео и Джульетту»»), о новой книжке Шкловского «Встречи», обезображенной придирчивой редактурой и цензурой (из нее выброшены большие куски о Зощенко, Шостаковиче и изобретателе Костикове в связи с какой — то связанной с ним неблаговидной историей, зашифрован Джамбул, и вообще от книги остались рожки да ножки). Говорим о слухе, что решен вопрос о нашем вступлении в войну против Японии. На этот раз БЛ. меньше, чем когда бы то ни было, показался мне отрешенным от окружающей жизни, и я даже пошутил, что он не оправдывает репутации небожителя. Он рассеянно улыбнулся.
В начале февраля 1945 года вышла книжка «Земной простор». Нового в ней было мало: тот же состав стихотворений, что и в «На ранних поездах», с добавлением нескольких о войне. Цензура сняла название у стихотворения «Вальс с чертовщиной», в котором детскими глазами описана рождественская елка: вероятно, за слово «чертовщина». Оно было названо «На Рождестве». Книжка была напечатана на очень скверной бумаге, и БЛ., как — то мельком встреченный в клубе, сказал, что у него к ней «физическая неприязнь».
В 1945 и 1946 годах я редко встречал его. Кончилась война, но первые послевоенные годы были трудными и в бытовом отношении, и еще главным образом потому, что уже нечего было ожидать так, как мы ожидали победу. Ставский, попавший под конец в немилость к Сталину, погиб на фронте, но скалозубов нашлось много и без него. Культ приобретал все более откровенную и отталкивающую форму. Были исключены из Союза писателей Ахматова и Зощенко. Пресс сталинского произвола становился тяжелее с каждым месяцем. Даже у благополучного и умеренного Федина была разругана вторая часть книги воспоминаний о Горьком. Пастернак большею частью жил в Переделкине, где я бывал редко. Прежние случайные встречи прекратились. Искать самому этих встреч не хотелось: настроение у меня тоже было неважное. Одна из моих пьес попала в список снятых с репертуара[143]. Раньше как — то повелось, что в беседах с БЛ. я был всегда заядлым оптимистом; теперь эта роль была бы смешна и фальшива, а нытиков на людях и паникеров я сам не терпел. Все думалось: скоро что — то разъяснится и будет приведено в норму. Разум не мирился с произволом как системой. По — прежнему каждое из его проявлений казалось или недоразумением, или злосчастным стечением обстоятельств. Искали логики в бессмысленности и оправдывали неоправдываемое. БЛ. считал меня счастливцем и удачником, и я не желал, чтобы он видел меня расстроенным и потерявшим уверенность.
Косвенным путем до меня долетали слухи о нем и его настроении. Однажды неизменно жизнерадостный профессор Морозов с восторгом прочитал мне экспромт БЛ.: «Я под руку с Морозовым, Вергилием в аду, все вижу в свете розовом и воскресенья жду». (М. Морозов — известный шекспировед — был поклонником переводов БЛ., писал о них статьи и комментировал.) Не очень веселая ирония здесь слишком очевидна. В другой раз А. Е.Крученых показал мне присланное ему ко дню рождения стихотворное поздравление от Б Л. В нем были и такие строфы:
Я превращаюсь в старика,
А ты день ото дня все краше.
О, боже, как мне далека
Наигранная бодрость ваша!
Но я не прав со всех сторон.
Упрек тебе необоснован.
Как я, ты роком пощажен
Тем, что судьбой не избалован.
И близкий правилам моим,
Как все, что есть на самом деле, —
Давай — ка орден учредим
Правдивой жизни в черном теле!..
Стихи помечены концом февраля 1946 года. Некоторая шутливая небрежность не помешала здесь прорваться самым серьезным мыслям поэта, к которым он впоследствии возвращался не раз и в стихах и в прозе («Быть знаменитым некрасиво» и «Автобиография»). Вот с этой самой «наигранной бодростью», которой мы все тогда грешили, мне и не хотелось показываться на глаза