Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иосиф вспомнил свою последнюю встречу с императором. Он стиснул зубы с такой силой, что скулы его костистого, смугло-бледного лица выступили вдвое резче. Это было на торжественном приеме у Веспасиана, перед самым отъездом в его последнюю безуспешную лечебную поездку.
– Скоро мы получим новое издание вашей «Иудейской войны», доктор Иосиф? – спросил его тогда император, и многие это слышали. – Будьте на этот раз справедливее к вашим евреям, – добавил он своим хриплым скрипучим голосом. – Я разрешаю вам быть справедливым. Мы теперь можем себе это позволить.
Какова наглость! Попросту отбросить его, как продажное орудие, его книгу, как неуклюжую лесть! Лицо Иосифа покраснело, сильнее застучал он по столу письменным прибором. Он так и слышит высокомерно-добродушные интонации старика: «Я разрешаю вам быть справедливым». Хорошо, что рот, произносивший подобные слова, больше уже не найдет случая произносить их. Иосиф пытается представить себе, как мучительно искажен сейчас этот рот, может быть, он широко открыт, может быть, плотно сжат, но, во всяком случае, судорожно борется за последний вздох. Нелегко будет умирать его императору. Он так полон жизни, и ему, наверно, трудновато расставаться с этой жизнью. Да и нельзя было бы примириться, если бы ему была дарована легкая смерть.
«Я разрешаю вам быть справедливым». Хорошо, пусть книга Иосифа послужила к укреплению римского господства, удержала иудеев Востока от нового восстания. Разве это не было в высшем смысле «справедливо»? Евреи побеждены окончательно. Так изобразить их великую войну, чтобы безнадежность нового восстания стала очевидной каждому, – разве это не большая заслуга перед еврейством, чем перед римлянами? Ах, он слишком хорошо знает, какой это соблазн – отдаться национальному высокомерию. Он сам уступил этому чувству, когда вспыхнуло восстание. Но то, что он тогда понял бесполезность столь смелого и буйного начинания, растоптал в себе патриотическое пламя и последовал велениям разума, это было поистине лучшим деянием его жизни, и деянием в высшем смысле справедливым.
Кто еще, как не он, смог бы написать книгу об Иудейской войне? Он пережил эту войну и как сторонник Иерусалима, и как сторонник Рима. Он себя не щадил, он досмотрел всю войну до ее горького конца, чтобы написать свою книгу. Он не закрывал глаз, когда римляне сжигали Иерусалим и храм, дом Ягве, самое гордое здание в мире. Он видел, как его соплеменники умирали в Кесарии, в Антиохии, в Риме, как они терзали друг друга на арене, как их топили, сжигали, травили дикими зверями на потеху улюлюкающим зрителям. Он был единственным евреем, смотревшим, как входили в Рим триумфальным шествием разрушители Иерусалима и как они тащили за собой достойнейших его защитников, исполосованных бичами, жалких, обреченных на смерть. Он это вынес. Ему было предназначено записать все, как оно было, чтобы люди поняли смысл этой войны.
Можно написать ее историю смелее, яснее, независимее, нежели он написал. Он делал уступки, вычеркнул не одно резкое слово, не одно страстное исповедание, так как оно могло вызвать недовольство в Веспасиановом Риме. Но что было лучше: добиться при некоторых компромиссах хотя бы частичного успеха или сохранить верность принципам и не сделать ничего?
Какое счастье, что старик умирает и его место займет Тит, друг Иосифа, друг иудейки Береники! «Иудейка взойдет на Палатин, и тогда, – о ты, всеблагой и величайший император Веспасиан, знай, что только тогда моя „Иудейская война“ окажет свое поистине „справедливое“ воздействие». Иосиф бегает по комнате, заранее наслаждается успехом. Машинально хватается за густую черную треугольную бороду, которая спускается под его бритой нижней губой тугими, холеными завитками. Он мурлычет тот древний однообразный распев, на который в годы ранней юности, еще в Иерусалимском университете, его учили скандировать слова Библии. Его худощавое лицо сияет гордостью и счастьем.
Он может быть доволен достигнутым. Ему пришлось пройти через бесчисленные мытарства, судьба трепала его больше, чем кого бы то ни было, но, в сущности, каждая новая волна возносила его все выше. И теперь, в сорок два года, в полном расцвете сил, он знает точно, что он может. И это немало. Он был солдатом, был политическим деятелем; теперь он писатель, и к тому же – по призванию, он – человек, творящий мысли, которые ведут и солдата и политика. Ему передают язвительные, насмешливые отзывы его греческих коллег, они издеваются над его убогим греческим языком. Пусть издеваются. Его труд написан, мир признал этот труд. Когда он