Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало очень тихо.
– Луша-клуша… – всхлипнула Лукерья. – Убила Петрушу…
Да и сама, похоже, умирает.
Было голодно и больно. Но куда больней – от понимания, что сейчас где-то рядом умирает ее брат. Страшно умирает. Кричит от ужаса, и ему не к кому прижаться, не спрятаться в юбке, как в тот день, в доме ведьмы.
Лукерья вдруг замерла. Взгляд мутнеющих глаз остановился на мертвом Петрушке. Том, кто съел ведьминого мяса и стал…
Сильным. Быстрым.
Лукерья сжала пальцы. Кровь все струилась по рукам и ноге, татем крала тепло из уставшего тела.
Юродивый давно утратил разум. Но она-то нет. Она может стать совсем другой, если…
Если отведает его мяса.
И спасет Матвейку.
Все спуталось багрово-черным клубком: мысли, боль, голод… Надежда.
Но, когда Лукерья, подползя к мертвецу, коснулась дрожащим языком его окровавленных губ, голод чуть отступил. Когда, решившись, укусила за щеку и смогла выдрать кусок податливого, на удивление рыхлого мяса – стал еще поменьше. А потом еще меньше. Еще. И еще.
Она давилась, плакала. Блевала, но ела. А затем…
Обломанные ногти начали отрастать. Зубы укрепились и заострились, но Лукерья не обратила на них внимания. Растрепанная коса будто покрылась изморозью, но она не увидела этого. Раны затянулись, оставив подсохший кровяной след на бледной, синеющей коже, но Лукерья продолжала пожирать мертвеца.
Она выдирала шматки плоти и разбивала кости, чтобы добыть мозг, давила мертвые глаза и перебирала пальцами ребра, как дивный музыкальный инструмент. Она пировала, сжирая все без остатка, а потом встала на крепкие когтистые ноги, чтобы сорваться с места единым прыжком.
Она понеслась вперед, как несется голодная гибкая телом волчица, и запахи, что сплетались в воздухе в бесконечную разноцветную косу, указывали ей путь.
Вот и деревня. Стук топора, что рубит человечье мясо. Знакомый тоненький скулеж раненого щенка.
Зарычав, Лукерья ворвалась во двор, в это средоточие запаха крови. И первым же прыжком опрокинула бабу, что с ножом шла к ее связанному брату.
Распороть горло врагини когтем, отшвырнуть. Обернуться на крики и растянуть окровавленные губы в улыбке Петрушки.
Трое мужиков кинулись на нее с вилами, но Лукерья отскочила. Быстрая, сильная, она выпустила когти, оскалила зубы – и бросилась в бой. Она металась по двору, перелетая кучки костей, расшвыривая котлы, полные горячей похлебки и жаркого из человечины. Она пила кровь и раздирала еще живое мясо в клочья, хохотала и убивала.
И лишь убив последнего, наконец повернулась к брату.
Улыбка дрогнула. Подвяла. Исчезла.
Ибо Матвей глядел на нее белыми от ужаса глазами и дрожал так, что клацали остатки зубов.
– Мотенька… – хрип чужим грубым голосом.
Брат всхлипнул и попытался отползти подальше.
– Мотенька, это же я, сестрица твоя…
– Неправда! Пойди прочь! – взвизгнул Матвей. И скрючился в приступе жестокого кашля.
Но даже такой – грязный, больной, безмерно страдающий – он пах удивительно сладко. Нежным, свежим… испуганным мясом.
– Нет! – выдохнула Лукерья и попятилась, вцепившись когтями в свои седые волосы.
Она спасла его от них, чтобы не спасти от самой себя?..
Где-то далеко-далеко засмеялся юродивый Петрушка.
«Нет. Спасу! Если…»
Если он станет таким же.
Сильным. Быстрым.
Как она.
Лукерья поднесла свою руку к лицу. Открыла рот, полный кровяной черноты. И, уже не думая, с хрустом откусила один палец.
Матвей закричал. Он кричал, когда она встала на четвереньки и приблизилась. Кричал, когда она сплюнула когтистый палец на ладонь и протянула ему. Кричал, не слушая ее уговоров:
– Съешь, Мотенька, съешь!
Плача, она протягивала ему свою плоть. Твердила про медовые прянички и Самару.
– Съешь, и мы всегда будем вместе!..
Но брат отползал, не желая это есть. Не узнавал или не хотел узнавать ее. Кричал, глядя с ужасом и отвращением…
– Съешь, умоляю!
И на шее его все заметнее билась голубоватая жилка.
Елена Щетинина
Аппетит приходит во время еды
Мне рассказали о нем по секрету, таинственно шелестя словами в телефонную трубку. Я слышал легкое причмокивание и едва уловимое странное движение – словно говоривший шевелил челюстью, жуя пустой воздух.
– Обязательно сходи, – шелестел собеседник. – Не пожалеешь.
Я пытался вспомнить его имя, но оно никак не приходило на ум. Высветившийся номер мне ничего не сказал – но собеседник назвал меня по имени и точно знал, чем я занимаюсь.
– Сходи… – Говоривший сделал паузу, словно что-то сглатывал. – Это феерично!
По интонации этого «феерично» – точь-в-точь как у Эллочки Людоедки из старого фильма – я и понял, кто мне звонит. Кинокритик из дружественной редакции, тощий, долговязый, с дурным запахом изо рта – он любил подходить и браться за пуговицу на рубашке собеседника, будто удерживая того от побега от вязких, душных разглагольствований о состоянии современного кинематографа. Даже если собеседник был в футболке или свитере, критик то и дело поднимал руку и делал скребущие движения пальцами, словно все равно пытался схватиться за невидимую пуговицу.
Вот и сейчас мне представилось, как он царапает выпуклыми ногтями воздух, – своей привычки он не оставлял, даже разговаривая по телефону.
– Не пожалеешь, – снова зашелестел критик. – Ты оценишь.
Я вздохнул. Должна же быть в мире какая-то профессиональная субординация – и как я не советую кинокритику, какой фильм посмотреть, так и он не должен советовать мне, гастрокритику, в какой ресторан идти.
Но он все шелестел, шелестел, жевал, и сглатывал, и снова шелестел, и мне казалось, что меня заворачивают в провощенную пекарскую бумагу, старательно уминают – и вот уже трубка телефона в руке нагрелась, и воздух стал жарким, и дышать становилось тяжело.
– Хорошо! – отрывисто выплюнул я густое слово в телефон. И отключился.
* * *
Это был старый двор в центре города, ютившийся за аркой проулка, выходящего на оживленную центральную магистраль. Здесь было на удивление тихо и пусто: лишь кривоватые глухие, без окон стены, возвышающиеся до пятого этажа, скаты шиферных крыш да несколько тополей, облепленных птичьими гнездами. Казалось, что весь двор дремлет в каком-то послеобеденном оцепенении, совершенно равнодушный к тому, что происходит вокруг.
Я стоял перед старой, потрепанной дверью, ведущей в цокольное помещение ветхого дома – желтоватая краска на его стенах облупилась, как высохшая глазурь, и торчала лепестками. Я подцепил один из них пальцем, потянул – и целый пласт краски легко отошел с тихим хрустом. Что-то прозрачное засочилось из обнажившихся меловых трещин.
Я коснулся прозрачного пальцем – оно было холодным и чуть липким.
– Вы пришли, – раздался из-за двери негромкий голос, и она отворилась.
Я вспомнил, что еще не успел