Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настя, не найдя что возразить, тяжело вздохнула. Копченка неловко приподнялась, села, обхватив колени руками, но живот мешал ей, и она откинулась назад. Спутанная прядь волос, выбившаяся из-под перекрученного платка, упала ей на лицо.
– Ну, а Меришка-то наша тут при чем? – спросила Настя, ладонью убирая грязные волосы со лба невестки.
– Так ведь из-за нее, заразы, Митька и ушел! – с ненавистью сказала Копченка, глядя на пятно огня черными злыми глазами. – Из-за нее! Вспомни, мы только сюда, в Крым, повернули – а на другой день его и сдуло!
– Но почему?..
– Потому что здесь – рая![21]Парнэ![22]А Митька в Москве комиссаром был – нешто ты не помнишь?
– Девочка, так где мы – а где Москва?! – взвилась Настя. – Уж не таким развеликим начальником твой вор безграмотный в Москве был, чтобы про него вся Расея знала! Ленину, поди, сапог не чистил Митька твой! Кто его здесь знает, кому он тут нужен, каким господам?! Цыган и цыган! Таборный, грязный, как все! Кто бы догадался-то?!
– Помогли бы догадаться, – сквозь зубы процедила Юлька. – Есть кому.
Настя осеклась на полуслове. И, проследив за взглядом Копченки, вполголоса произнесла:
– Воля твоя, милая, ты рехнулась. С чего ты взяла, что Меришка доносить побежит? Не таковская она! Это же видно!
– Откуда ты знаешь? Откуда?! – почти закричала Юлька, ударив кулаком по перине. – Да Митька… Он, когда уходил, сказал мне… Сказал, что от греха подальше уходит, что раклюшка беспременно его господам сдаст… Так и сказал – княжна продаст! И уже на другой день не было в таборе его-о-о…
– Вот что, девочка, – жестко, перебив Юлькины рыдания, проговорила Настя. – Что Митька сказал, как отбрехался, тебе лучше знать. Но ты ведь и сама не дура. И людей хорошо видишь – иначе какая бы из тебя добисарка была? Меришке нашей цену ты понимать должна. Эта девочка, коли захочет, всех наших голоногих дур переплюнет. И человека она на смерть не продаст. Никакого, даже самого распоследнего. Хотя, может, и стоило бы… не знаю.
Копченка молча закрыла лицо руками. Настя, не глядя на нее, встала, взяла пустое ведро и вышла из шатра. И сразу же увидела сидящую у огня Мери. Та, не шевелясь, смотрела в огонь, ее горбоносое лицо казалось безмятежным. С минуту Настя смотрела на девушку. Затем окликнула:
– Меришка! Давно ты здесь?
– Давно, – спокойно ответила Мери. – Съела Юлька пирожные?
– Ха, съела… Слизала! Чуть не вместе с коробкой заглотила, как щука голодная!
– Ну и слава богу, на здоровье, – глядя прямо в глаза старой цыганке, сказала Мери. Поднялась и, взяв из ее рук ведро, пошла прочь от шатра.
Идти до лимана было недалеко. Поднявшаяся над степью луна бледным молоком залила отлогий, поросший низким камышом берег, серебристыми бликами заиграла на воде, превратила в голубоватый дым сгустившийся над зарослями туман. В камышах что-то сердито зашуршало, и Мери, машинально сжав дужку ведра, остановилась. Но это была всего лишь заблудившаяся чайка, которая, резко крикнув, вскинулась над лиманом и черной тенью прорезала воздух, уносясь к дальнему, невидимому морю. Проводив ее глазами, Мери перевела дух, усмехнулась. Села на траву, поджав под себя ноги. К сердцу подступила смертная тоска. Тоска, которой никто в таборе не должен был ни увидеть, ни понять.
Уже полгода она здесь. Полгода здесь, в кочевом таборе, а до этого были еще несколько лет в Москве, в цыганском хоре, где Мери плясала ничуть не хуже цыганок. Многие удивлялись – для чего ей это? Многие – даже гимназическая подруга Дина, красавица-цыганка, сероглазая примадонна хора.
«Ты же княжна, барышня, для чего тебе с нами в ресторане сидеть?»
«Мне нравится», – улыбалась Мери. И говорила чистую правду. Цыгане пожимали плечами, но не особенно удивлялись: русских певцов и певиц в цыганских хорах всегда бывало достаточно. Опытные хореводы даже утверждали, что эти гаджэ пели и плясали по-цыгански куда лучше самих цыган. По крайней мере, на «таборную цыганку Меришку» съезжалось ничуть не меньше гостей, чем двадцать лет назад – на ее мать, знаменитую Анну Снежную. И, может быть, Мери и пропела бы до старости в цыганском хоре, если б не грянувшая революция, отобравшая у нее и мать, и двоюродного брата, погибшего на Кубани. В конце девятнадцатого года княгиня и княжна Дадешкелиани покинули голодную Москву в крестьянской телеге. Они были намерены пробираться в Крым, куда еще не докатилась новая власть и куда устремлялись толпы беженцев со всего севера России.
Мери вздрогнула, перекрестилась. Передернула плечами, внезапно почувствовав озноб посреди теплой южной ночи. Когда, через сколько лет ей перестанет это сниться?.. Перестанет видеться во сне черная-черная, непроглядная ноябрьская ночь, пустое поле, телега с задранными оглоблями, в которой она очнулась – одна… Рядом не было ни матери, ни мужика, который их вез, ни даже лошадей… никого. До утра Мери бегала по темному полю, спотыкаясь о невидимые бугры, проваливаясь в ямы, и кричала, звала, плакала… Никто не отзывался в ответ. Уже под утро со стороны незнакомого города раздались глухие звуки выстрелов, напугавшие Мери так, что она опрометью кинулась обратно к телеге, зарылась в сено и сидела там до первых лучей солнца. Когда рассвело, девушка обнаружила следы копыт лошадей, удаляющиеся по дороге к городу. В непросохшей осенней грязи видны были и следы знакомых ботинок матери. Сообразив, что, скорее всего, и мать, и хозяина повозки увел обнаруживший их ночью красный разъезд, Мери помчалась по дороге к городу.
Она провела в Серпухове несколько дней, но так и не смогла ничего узнать о судьбе матери. Страшную мысль о том, что она, скорее всего, убита, подтвердили и жители, шепотом рассказавшие маленькой княжне о регулярных расстрелах «контры» в балке. Идти Мери было некуда. Денег не было, еды тоже. Она сама не помнила, как мутным, снежным днем оказалась на вокзале, как лишилась чувств от голода. Там, под платформой, ее и нашли цыгане. И привели в табор, стоящий на окраине. И первой, кого увидела среди палаток Мери, оказалась ее московская подруга Дина. Вся ее семья бежала из столицы после того, как в доме на Живодерке были застрелены отец Дины, красный комиссар и трое красноармейцев.
Первое время Мери страшно боялась, что таборные цыгане прогонят ее, и изо всех сил старалась быть полезной: ухаживала за заболевшей подругой, помогала по хозяйству ее матери и бабке, ходила по деревням вместе с цыганками, учась тому, что любая цыганская девчонка умеет с малолетства: выпрашивать и гадать. Через несколько месяцев уже никто не узнал бы в черномазой горбоносой девчонке княжну Дадешкелиани. И Мери, которая рассчитывала продержаться в таборе хотя бы до весны, а там – потихоньку трогаться в Крым, не раз ловила себя на мысли, что ни в какой Крым она, наверное, не хочет… И не только потому, что таборная жизнь оказалась тяжелой, но ничуть не страшной, что цыгане, похоже, любили ее, что Мери чувствовала себя в безопасности среди этих оборванных, шумных людей, крепко державшихся друг за друга среди сошедшей с ума страны, среди стрельбы, ужаса и голода. Девушка знала: пока она здесь, у цыган, ей ничто не грозит. Что по сравнению с этим рваная юбка, голые ноги, протянутая за подаянием рука? Ведь руку тянула не княжна Дадешкелиани, а девчонка-цыганка по имени Меришка – в таборе ее никто и не звал по-другому. Зимой Мери попробовала, на свой страх и риск, гадать – и, к своему изумлению, имела успех. В отличие от цыганок она понимала, какие слова нужны замученным войной, голодом и продразверсткой бабам в деревнях, испуганным женщинам в городских потрепанных платьях на полустанках и в вагонах поездов, идущих на юг, заросшим бородами, пахнущим табаком и потом солдатам. Она знала, чем живет, чем мучается огромная растерзанная страна, догадывалась, каких слов ждут от нее, на что отчаянно надеются уставшие люди. И уверяла солдат, что война скоро кончится, а им всем дадут от советской власти землю, кому сколько нужно. И обещала крестьянским теткам отмену налогов, большой урожай, возвращение сыновей и то, что корову новое правительство вернет непременно, а может быть, и двух. И шепотом говорила растерянным дамам интеллигентного вида такие вещи, что те плакали в скомканные платочки и отдавали замызганной пророчице последние золотые побрякушки. Цыганки одобрительно посмеивались, подмигивали друг дружке: