Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если взять дао в качестве уды, благо — в качестве лески, «обряд» и «музыку» — в качестве крючка, «милосердие» и «долг»[147] — в качестве наживы и закинуть в реку, запустить в море, то кто же из кишащей тьмы вещей ее не схватит? Иные отдаются искусству стоять на цыпочках и подпрыгивать[148], держатся границ человеческих дел, примериваются и приспосабливаются к обычаям века, ощупью ищут связующие нити[149] — создают видимость свободы воли, полноты желаний. Насколько же свободен тот, кто хранит драгоценное дао, забывает о желчи и печени, уходит от свидетельств глаз и ушей, один плывет за границами безграничного, не смешивается с вещами в одно месиво, в центре переходит в область бесформенного и сливается в гармонии с небом и землей! Такой человек запирает слух и зрение и хранит свою высшую чистоту. Он смотрит на выгоду и вред как на пыль и грязь, на смерть и на жизнь — как на день и ночь. Поэтому когда взору его предстает нефритовая колесница, скипетр из слоновой кости, а уши внимают мелодиям «Белый снег» и «Чистый рог»[150], то это не может взволновать его духа. Когда он, поднявшись в ущелье на высоту тысячи жэней, приближается к краю, где даже у обезьян темнеет в глазах, то и этого недостаточно, чтобы возмутить его покой Это как чжуншаньская[151] яшма, которую жгут в жаровне три дня и три ночи, а она не теряет своего блеска. Это высшее благо, кристальная ясность неба и земли. Если жизнь недостойна того, чтобы служить ей, то разве выгода достойнее, чтобы из-за нее нарушать покой? Если смерть его не останавливает, то разве вред испугает? Ясно видя различие между жизнью и смертью, проникнув в сущность превращений выгоды и вреда, он не дрогнул бы и тогда, когда бы всю огромную Поднебесную менял на волосок с собственной голени[152].
Высокий род или худой для него все равно что пыль, гонимая северо-восточным ветром, хула и хвала для него подобны пролетевшему комару. Он овладевает снежной белизной и не бывает черным; поступки его кристально чисты и не имеют примеси; он обитает в сокровенной тьме, а не темен, отдыхает в природном горниле и не переплавляется[153]. Горные теснины Мэнмэнь и Чжунлун[154] ему не препятствие. Только воплотивший дао способен не разрушаться. Его не остановят ни быстрины, ни омуты, ни глубина Люйляна[155]. Он преодолеет и Великий хребет, и Горные потоки, и опасности ущелья Летающей Лисицы, Гоувана[156]. А тот, кто живет на реках и морях, а духом бродит под высокими царскими вратами[157], тот не владеет источником Единого. Где ему достигнуть подобного!
Поэтому тот, кто поселяется с совершенным человеком, заставляет семью забыть о бедности, заставляет ванов и гунов пренебрегать своим богатством и знатностью, а находить удовольствие в безродности и бедности, храбреца — ослабить свой пыл, алчного — освободиться от своих страстей. Он сидя — не поучает, стоя — не рассуждает. Пустой, а приходящие к нему уходят наполненными. Не говорит, а напаивает людей гармонией. Ведь совершенное дао не действует. То дракон, то змея[158]. Наполняется, сокращается, свертывается, распрямляется. Вместе с текущим временем преображается. Внешне следует обычаям века, внутренне хранит свою природу. Глаза и уши не ослеплены блеском вещей, думы и мысли не охвачены суетой. Совершенный человек поселяет свой разум в высокой башне, чтобы бродить в Высшей чистоте. Он вызывает к жизни тьму вещей, масса прекрасного пускает ростки. Когда к духу применяется деяние, он уходит Когда его оставляют в покое — он остается. Дао выходит из одного источника, проходит девять врат, расходится по шести дорогам[159], устанавливаемся в не имеющем границ пространстве. Оно безмолвно благодаря пустоте и небытию. Если не применять деяния к вещам, то вещи применят деяние к тебе. Поэтому те, кто занимаются делами и следуют дао, не есть деятели дао, а есть распространители дао[160].
То, что покрывается небом, что поддерживается землей, обнимается шестью сторонами света, что живет дыханием инь и ян, что увлажняется дождем и росой, что опирается на дао и дэ, — все это рождено от одного отца и одной матери, вскормлено одной гармонией. Гороховое дерево и вяз, померанцы и пумело, исходя из этого единства, — братья; Юмяо и Саньвэй[161], исходя из этого подобия, — одна семья. Глаза следят за полетом лебедей, ухо внимает звукам циня и сэ, а сердце бродит в Яньмэнь. Внутри одного тела дух способен разделяться и разлучаться. А в пределах шести сторон только поднимется — и уже оказывается в десятках тысяч ли отсюда. Поэтому если смотреть исходя из различий, то все различно, как желчь и печень, как ху и юэ[162]. Если исходить из подобия, то вся тьма вещей обитает в одной клети. Сотни школ толкуют разное, у каждой свой исток. Так, учения об управлении Мо Ди и Ян Чжу, Шэнь Бухая и Шан Яна[163] подобны недостающей дуге в верхе экипажа, недостающей спице в колесе. Есть они — значит, все на месте, нет — это ничему не вредит. Они полагают, что единственные овладели искусством управления, не проникая в суть неба и земли. Ныне плавильщик выплавляет сосуд. Металл бурлит в печи, переливается через край и разливается. В земле застывает и приобретает форму вещей. Эти вещи тоже кое на что сгодятся, но их не надо беречь как чжоуские девять треножников[164]. Тем более это относится к вещам правильной формы![165] Слишком далеки они от дао.
Ныне тут и там вздымаются стволы тьмы вещей; корни и листья, ветви и отростки сотен дел — все они имеют одно корневище, а ветвей — десятки тысяч. Если так, то есть нечто принимающее, но не отдающее. Принимающее само не отдает, но все принимает. Это похоже на то, как собирающиеся дождевые облака, сгущаясь, свиваются в клубы и проливаются дождем, увлажняется тьма вещей, которая, однако, сама не может намочить облака![166]
Ныне добрый стрелок вымеряет угол с помощью мишени, искусный плотник измеряет циркулем и угольником — они овладевают своим искусством, чтобы проникнуть в сокровенное вещей. Но Си Чжун не может стать Фэн Мэном, Цзаофу не может стать Бо Лэ[167]. О всех них можно сказать, что они постигли лишь один поворот, но не