Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так случилось и на этот раз. Съемки у Марины были назначены на вторую половину дня, и сейчас она сидела вместе с нами в Пестром зале. Мы выбрали столик в дальнем углу, подальше от любопытных глаз, пили кофе и болтали о том о сем. Наша собеседница отлично владела русским, как и полагалось человеку, выросшему в русской семье, пусть и во Франции. Стояло лето, зал был практически пуст. Между столиками одиноко слонялся долговязый поэт Семен Сорин, некогда служивший в пограничных войсках и теперь славящий в стихах товарищей по оружию. Сейчас он явно не знал куда себя деть. Побродив по залу, бывший пограничник направился к нам и, прихватив по дороге свободный стул, без спроса подсел к нашему столу. В ЦДЛ подобное поведение считалось неприличным: нахала гнали вон. Сорин, или попросту Сеня, слыл безобиднейшей личностью, и посему мы промолчали: бог с ним, пусть сидит. И надо отдать ему должное, Сеня, найдя для себя спокойную гавань, просидел все оставшееся время, не проронив и слова, будто бы даже задремал, опустив голову, едва не касаясь груди длинным носом и острым подбородком. Но вот пришла пора, за артисткой с «Мосфильма» прикатила машина. Марина поднялась, встали и мы, все, кроме будто бы прикорнувшего Сорина. И тут случилось то, о чем до сих пор рассказывают в писательских компаниях, а иные авторы даже вставляют в документальные книги, посвященные быту и нравам творческой среды. Марина простилась с Гладилиным и со мной, подала руку одному, второму, когда она проносила ладонь мимо Сени, тот вдруг встрепенулся, перехватил кисть Марининой руки, поднес к губам и, высунув длинный фиолетовый язык, лизнул ее возле большого пальца. Это было не просто моветоном, это было черт знает чем! Влади оцепенела, мы тоже обалдели, я взглянул на Аксенова, некогда бившегося за честь Беллы, он, как и Толя и я, не знал что делать: отметелишь безобидного доброго Сорина — потом не отмоешься от издевок. Но Сеня, оказывается, еще не закончил свое действо: пока мы мучились, не зная, что предпринять, поэт извлек из внутреннего кармана пиджака химический карандаш и запечатлел на Марининой руке номер телефона, обратив тем самым свою, казалось бы, оскорбительную выходку в шутку. Она была вульгарной, но все-таки шуткой. Марина засмеялась — у нее с чувством юмора все было в порядке, мы тоже не жаловались на его отсутствие. Наша компания проводила Марину к машине и там простилась вторично, а Сеня остался за столом, снова погрузившись в дрему.
На другой день Аксенов встретил Сорина в ЦДЛ. «Мы-то думали: Сеня-то каков остряк, а он, оказывается, был всего-навсего пьян. И ничего не помнил. Когда я ему рассказал, он покраснел от стыда. Мне же еще пришлось его утешать», — посмеиваясь над собой, посетовал Василий.
А это случилось, по-моему, весной 1975 года, хотя назвать случайностью то, что мы с Аксеновым узнали, было трудно. Мне позвонил Гладилин и попросил приехать в ЦДЛ. Аксенова он уже известил. Он собирался сообщить нам кое-что чрезвычайно важное. Толя был чем-то взволнован. Я примчался в клуб и там, в холле, встретил хмурого Васю. И спросил: «Где Гладила?» — «Там», — коротко ответил Аксенов и указал на лестницу, ведущую в правление Московской писательской организации. Я снова спросил, начиная тревожиться за Толю: «Что стряслось? Ты в курсе?» — «Точно не знаю, но, кажется, начинаю догадываться, — сказал Вася. — Но подождем, может, я ошибаюсь».
Не помню, сколько длилось наше томительное ожидание, но вот наверху, в дверном проеме появился Толя и медленно спустился к нам. Он был бледен, губы крепко сжаты.
— Ребята, я уезжаю, — произнес Гладилин в ответ на наши вопросительные взгляды. Он не сказал, куда именно, но догадаться было нетрудно.
Формально он подал документы по «еврейской» линии, еврейкой была его жена Мария, дочь покойного писателя Якова Тайца, но всем, и друзьям, и недоброжелателям, было ясно: причины, толкнувшие Гладилина на отъезд, связаны с идеологическим прессингом, под которым он находился все последние годы, а после письма «двадцати двух» давление и вовсе стало невыносимым. Мы это понимали, особенно Вася — один из этих двадцати двух «подписантов». Он тоже подвергался «санкциям». Понимать-то понимал и я и все же был ошарашен. Васе, судя по выражению его лица, также стало не по себе.
Мы перешли в Дубовый зал, молча, ну разве что иногда отвлекаясь на малозначительные реплики, выпили по рюмке водки, то есть ее пили мы с Толей, Вася ограничился соком. Он первым заговорил о главном и с горечью произнес:
— Толя, ты совершаешь глубочайшую ошибку. И эта ошибка тем ужасна, что непоправима! Уехав, ты уже никогда не вернешься в страну. Для тебя перекроют все дороги!
Говоря это, он не ведал о том, что вскоре сам проследует по Толиному пути. Но, к счастью, Вася ошибался, придет время, и мы, оставшиеся, будем их встречать в Шереметьево, обнимем на нашей общей родной земле. А пока он сказал, как сказал, на что Толя ответил:
— Наверное, ты прав, и все же я чувствую: не знаю, как именно, но должен круто изменить свою судьбу, сделать что-то очень важное.
После отъезда Толи, наша тройка распалась, мы с Васей встречались все реже и реже, к тому же я надолго пропадал в Алма-Ате, занимаясь переводами. И все же наша дружба не тускнела, прочитал я в рукописях его самые важные в те годы сочинения «Ожог» и «Остров Крым». В памяти осталась картина: сидим мы у него в квартире на Красноармейской, нас трое: Володя Максимов, Юлик Эдлис и я. Аксенов читает главы из «Ожога».
Работая над «Островом», он мотался в Крым, Ялта оставалась для него любимым городом. Мне он рассказывал: «Шпарю по Симферопольскому шоссе, устал, не ел целый день, останавливаюсь возле придорожного кафе, на стойке ничего, кроме вареных яиц, взял два и стакан чая. За мой стол присаживается гигант — водитель самосвала, я видел, как он подкатил, в лапищах глубокая суповая тарелка с горой яиц, десятка два, а может, и более того. Говорю, уверенный в солидарном согласии: «Докатились! Жрать нечего, на прилавке пусто!» А шоферюга мне весело: «Как пусто? А яйца? Ты, брат, даешь!» Жора, с таким народом делай все, что угодно, хоть на голову гадь, он будет доволен, скажет: «Ништяк, зато тепло башке, не надо шапки».
Однажды после долгого сидения в алма-атинском Доме творчества я вернулся домой, позвонил Аксенову, предложил пообедать в Доме литераторов. «Встретимся у входа», — коротко сказал Василий, и я понял: у него ко мне разговор, не предназначенный для чужих ушей. Мы встретились, побрели в сторону Никитских ворот. По словам Аксенова, он тайно переправил «Ожог» в Италию, одному из тамошних издателей, соблюдалась самая тщательная конспирация, и все эта акция стала известна Лубянке. «Каким образом?! Об этом знали только двадцать человек, всего-то!» — недоумевал конспиратор. Пришлось ему напомнить тезис, ставший расхожим: если в тайное предприятие посвящено хотя бы десять участников, оно заведомо обречено на провал. «Но они все такие надежные! Нет, я им верю, каждому из них!» Аксенов твердо решил: эта аксиома верна для кого угодно, только не для его товарищей. Я уточнил: по-моему, тезис в большей степени считает губителями тайн не предателей, а болтунов, среди коих попадаются и люди весьма порядочные. «Ну, тогда не знаю что и думать», — устало пробормотал Василий.