Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надсотник Верещагин проверял списки новичков. За прошлые два дня в дружину записалось шестнадцать добровольцев, в их числе – три женщины.
– …сформированные в Зауралье части РНВ, казачьи подразделения и переформированные части старой армии, подчиненные РНВ, сейчас насчитывают до полумиллиона человек… – Пашка с ревом и воем зевнул. – Оккупационные войска по-прежнему занимают позиции вдоль западных отрогов Уральских гор. Китай заявляет, что ни в коем случае не позволит втянуть себя в войну на чьей-либо стороне…
– Отдохни, – сказал надсотник. Встал, одергивая форму. – А я пойду пройдусь.
Руки полковника Палмера тряслись. Не от страха – от гнева. Инструктор при польско-хорватской бригаде, опытный военный, он никогда не поверил бы, что может испытывать такой гнев. Больше всего ему хотелось набить морду генералу Новотны.
Что было невозможно по нескольким причинам.
Он еще раз перечитал бумажку, снятую с дверцы своего «Хаммера» – про себя, хотя он уже не сомневался, что бумажку с подобным содержанием тут знают наизусть – Новотны неохотно, но все-таки сказал об этом полковнику, который, хоть и был ниже в звании, на деле – и это все понимали – являлся реальным командиром. (Начавший службу в 1984 году Яцек Новотны часто ловил себя на мысли, что ни один советский офицер никогда не позволил бы себе в адрес офицера польского и десятой части того, что позволял себе этот янки… а вот сейчас генерал подумал, что ему, пожалуй, приятно видеть Палмера в таком состоянии…)
Полковник в третий раз вчитался в русские слова – он хорошо знал язык.
Привет, долбо…бы!
Смерть ваша не за горами – за ближайшими домами!
Fack you сто раз в задний глаз!
Димка-невидимка.
Палмер скомкал бумажку нервным движением, лучше любых слов говорившим о том, как он разгневан. Молча швырнул комок бумаги на щебень и, широко шагая, пошел к своей машине, окруженной кольцом легких пехотинцев 4-й дивизии армии США. И не повернулся, когда кто-то из поляков (а их много удобно устроилось вокруг) свистнул и крикнул:
– Цо пан пуковник денервуе?! То ест смях москальски, доконд пан зуспешам?!
– Го-го-го! Га-га-га! – отозвались солдатским смехом развалины.
* * *
– «Привет, долбо…бы! – с выражением начал Верещагин. Его вестовой, набивавший патронами пулеметный барабан, хрюкнул. Надсотник, не обращая на него внимания, продолжал читать, хотя стоящий перед ним Димка Медведев побагровел до малинового цвета и опустил голову ниже плеч. – Смерть ваша не за горами – за ближайшими домами! Fack you сто раз в задний глаз! Димка-невидимка». Что молчишь, Пушкин? – с насмешкой спросил офицер.
Мальчишка переступил на полу. Вздохнул. Скрипнул каблуком.
– Правда невидимкой решил заделаться?
Мальчишка вздохнул снова. У сидевшего над картой командира третьей сотни Шушкова, заменившего трагически погибшего Климова, дергались губы. Верещагин вздохнул тоже:
– И это первый пионер города Воронежа. Начальник штаба отряда. Опора. Смена. Человек, которого я представил к награждению Георгием четвертой степени (Димка капнул на ботинок). Матерщинник и провокатор.
– Чего я провокатор… – безнадежно отозвался Димка.
– Провокатор, – безжалостно повторил Верещагин, покачиваясь с пятки на носок. – Вместо того чтобы заниматься разведкой, ты лепишь похабные писульки на вражескую технику. Думаешь, им это приятно? Они злятся. И, соответственно, усиливают охрану. Потом твои же ребята идут в разведку и напарываются на это усиление. Это и называется провокация.
Димка капнул два раза – на левый и правый ботинки. Верещагин вздохнул:
– В общем, так. Сдать ремень. Шнурки. Все оружие. Я тебя арестовываю на пять суток. Будешь отсиживать при кухне, заодно и поработаешь на благо моей измученной дружины. Я жду.
Уже без стеснения всхлипывая, мальчишка сдал требуемое. Потом поднял мокрые испуганные глаза:
– А галстук?! Тоже… сдавать?!
– Нет, – сердито ответил Верещагин. – Шагом марш отсюда, куда сказал. Выходить можешь только в сортир и на работы…
– Есть, – вздохнул Димка, повернулся через правое плечо и вышел.
– Поэт-песенник, – буркнул Верещагин, бросая на свою кровать конфискованные предметы. – Лебедев-Кумач.
– Что ты на него взъелся? – удивился Шушков, откладывая карту и беря гитару. – Хороший парень. Вон, гитару мне принес.
– Да не в этом дело, не в записке этой… – Верещагин подсел к столу, посмотрел на вестового. – Пошел отсюда, Большое Ухо.
Зубков встал с видом смертельно оскорбленного человека и медленно вышел походкой тяжелобольного. Верещагин проводил его взглядом и повернулся к Шушкову:
– Понимаешь, Саш, он страх потерял. Тот самый старый добрый страх, который позволяет сохранить голову. Ему начало казаться – я же вижу, – что это все игра. Пусть посидит и подумает. Тем более что завтра ночью «Солардъ» идет на автокемпинг на Антонова-Овсеенко. Учти, выдаю тебе военную тайну.
– Туда? – Шушков помрачнел.
– Туда, он же и разведал, – Верещагин кивнул. – Вот я и боюсь – с ними увяжется. Нет уж, лучше пусть под арестом посидит.
– Ну, может, ты и прав, – согласился Шушков. – Спеть?
– Спой, – согласился надсотник, откидываясь к стене.
А помнишь, тридцать лет назад —
Звенящий май, и солнце в луже,
И чистые глаза ребят,
С которыми по школе дружен.
И лебедь в парке на пруду,
И мамина лапша «по-флотски»,
И «Смоков» хит What Can I Do,
Перекрываемый Высоцким.
Не знаю, чья виновна власть
И кто сие придумал средство:
Как будто бомба взорвалась
И разорвала в клочья детство.
И объясненьям – грош цена.
Читаю на могильных плитах
Друзей тогдашних имена,
Теперь безжалостно убитых.
И, поднимая к небу взор,
Грехи и беды взвесив строго,
НЕ ПРИНИМАЮ злобный вздор,
Что чья-то смерть угодна Богу.
Друзьям, крестившимся в крови,
Чрез смертную прошедшим муку,
Я в знак неумершей любви
Свою протягиваю руку.
За вас, ушедших в мир теней,
Увековеченных в граните,
От нас, живых еще парней,
Стихомоление примите[5].
* * *
Надсотник Верещагин ошибался.
Ошибался, несмотря на весь свой школьный и военный опыт.