Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К весне 1793 года Робеспьер сформулировал новую заповедь: «Кто не за народ, тот против народа». Или — или. Черное — белое. Настало царство Разума во Франции: «Пусть вся Европа будет против вас, вы сильнее Европы! Французская республика непобедима, как разум; она бессмертна, как истина». Правда, для окончательной победы Разума еще многого недоставало, и якобинец установил «цель революции и предел, к которому мы хотим прийти». Этот пассаж его речи о добродетели (все та же «vertu») следовало бы читать по-французски, в русском переводе он многое теряет: «Мы хотим заменить… эгоизм — нравственностью, честь — честностью, обычаи — принципами, благопристойность — обязанностями, тиранию моды — господством разума… наглость — гордостью, тщеславие — величием души, любовь к деньгам — любовью к славе, хорошую компанию — хорошими людьми, интригу — заслугой, остроумие — талантом, блеск — правдой… убожество великих — величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ — народом великодушным, сильным, счастливым».
И кто бы был против? В таких идеях нет ничего дурного или вредного. Повсюду хотели того же самого. Недаром революция пользовалась сочувствием многих умов в России. Но у той же речи Робеспьера было продолжение — о средствах, какими надо было достигнуть поставленной цели: «Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель (vertu), то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор — добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна».
И посыпались головы под ножом гильотины. И уж тут с якобинцами не согласился ни один воспитанник просветителей. Какой террор не пагубен? Как может быть бессильна добродетель?! Вот к чему привело следование Разуму?!!
Крах… Крах всего, во что верили, растерянность, боль, не находящая утоления. Не приведи бог кому-нибудь пережить то, что пережили люди, рожденные в 1760-е годы. Весь их мир рухнул. Уж лучше было лишиться головы на плахе Парижа, лучше было очутиться в каземате, как Новиков, чем остаться в том же привычном мире, где не на что было больше опереться. Все вдруг осознали, что разум не всемогущ, что он не правит миром, что едва ли он вообще существует на свете. Всё, во что верили, показалось лишенным смысла, всё, что делали, — ничтожным. Легче было умереть. В истории и раньше, и позже случались катастрофы, когда погибал в руинах старый мир, а ростки нового еще и не пробивались, но обыкновенно гибель прошлого касалась в равной мере всего народа или только старшего поколения, которое и в обычное-то время всем недовольно. Здесь же невыносимая ноша легла на плечи молодежи, только она была в полной мере воспитана на идеалах просветителей. Крах веры в разум пережить тяжелее всего, ибо после нее не остается ничего… Только чувства. И первые из них — тоска и уныние. И желание бежать от мира, скрыться, спрятаться, чтобы в одиночестве пережить свое отчаяние.
Удалился в чащу леса Крылов. Когда еще привлекало его лоно природы? Давно ли воспевал любовь? Теперь он славит Уединение:
Но закрыть глаза на происходящее, забыть настоящее мало, надо еще и защититься от него. А как?
Тут, конечно, пером Крылова водила паника, приступ малодушия. Но уж если такой спокойный и, безусловно, нетрусливый человек не мог удержать вопля потрясенной души, что же чувствовали остальные?
Совершенно о том же, только яснее и немного сдержаннее, писал Карамзин. С горечью вторил он Крылову:
Что же тогда остается делать? Всё то же — бежать в лес, подальше от людей:
И, наконец, Карамзин чеканит лучшие свои строки, первое утешение своему поколению:
Вторым утешением стали карты. В них нашли молодые люди средство забыться, испытать судьбу, которая была слишком мрачна и печальна, чтобы стоило жалеть о проигрыше. В 1790-е годы картежная игра достигла невиданного размаха. Проигрывали не просто свои состояния, но состояния детей и потомков до третьего колена. Разорялись вчистую. Даже флегматичный Крылов, когда прошел первый приступ тоски, вернулся из лесу — и прямо за карточный стол. Но играл не на имение, которого у него все равно не было, а стал настоящим профессиональным игроком, если не сказать хуже.
Третьим утешением стала история. Если уж о современности ни писать, ни думать было нежелательно и просто запрещено, лучше всего было утопить мысли в далеком прошлом. В 90-е годы в Москве, кроме литературных альманахов, выходил только один журнал, если его можно так назвать, «Словарь исторический» того же малоизвестного Окорокова, а кроме него — совсем уж пустой ежемесячник А. Г. Решетникова «Дело от безделья» (с многозначительным подзаголовком «Аптека, врачующая от уныния»).
Последним утешением стали слезы. Оплакивая чужие страдания, забываешь собственные. Сентиментальная, чувствительная литература хлынула потоком. Герои новых песен и повестей томно вздыхали, рыдали, а при развязке то и дело кончали жизнь в пруду или иначе. Зачинателем этой моды стал Карамзин, но долго она не продержалась.
Вера в жизнь не умерла вместе с верой в разум. До революции молодые люди слишком хорошо умели радоваться жизни, чтобы потерять к ней вкус из-за душевных разочарований. Поэзия самоубийств оказалась им совершенно чужда. Если разобраться, события Французской революции мало кого коснулись, и крах разума поразил только тех, у кого он прежде пользовался почтением. Алексей Грибоедов в эти тяжелые годы был занят своими бедами. Вернувшись из армии, он влюбился в милую и томную соседку, княжну Александру Одоевскую, и женился на ней в апреле 1790 года. В следующем году, родив дочь Елизавету, его жена умерла. Оставаясь в деревне во все время траура, Алексей Федорович с горя ввязался в давнюю тяжбу с соседом Лыкошиным по поводу постройки приходского храма в имении последнего. Борьба была тем упорнее, чем бессмысленнее. И на сей раз, не в пример отцу, Грибоедов проиграл. В отместку соседу он выстроил неподалеку от Хмелит Александровскую церковь в новом стиле — круглую, окруженную колоннадой. Служба там почти не проводилась, и вся затея была пустой, зато препирательство с Лыкошиным и сочинение прошений в Синод отвлекли несчастного вдовца.