Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Туристы валят валом, и каждый хочет сняться с красавицей. Тех, кому не удается пробиться, караулят мультипликационные персонажи. Одетые с ног до головы Микки-Маусом, трансформером или Кинг-Конгом, они позируют с приезжими, выжимая у них доллар и улыбку. Стоя в сторонке, я увидал, как, выйдя из толпы, пара диснеевских мышей быстро затягивалась сигаретой, весело переговариваясь по-испански. Без масок они походили на нелегальных эмигрантов, в них (капюшон с ушами) оказывались в безопасности от полиции.
В декабре, впрочем, людей в форме чаще встречаешь с колокольчиком и ведром для мелочи. Одетые в мундиры Армии спасения, они не стоят без дела, а пляшут как заведенные – и девочка с бантиком поверх фуражки, и матрона в очках, и толстый усатый мужик, который выделывает такие па, что на него сбежались операторы четырех каналов.
Буйство Рождества выплескивается на витрины окрестных магазинов. Раньше они принадлежали детям и рассказывали сентиментальные викторианские истории: мальчики в коротких штанишках на шлейках, как у меня на детских снимках, добрая бабушка с подносом печенья, дедушка с сигарой и Санта Клаус, выезжающий из ватной тучи на упряжке оленей. Любимого зовут Рудольф, как мэра Джулиани, который очень гордился тезкой. Сейчас, однако, витрины отобрали у детей взрослые – художники авангардной складки. Переселив манекены из xix в xxi век, они одели одних в пух и перья, других – в бриллианты, третьих – в газеты.
Расходясь от эпицентра, Рождество оккупирует город, набрасывая на него сеть праздничных базаров. Они торгуют разным, но одинаково бесполезным товаром, который годится только в рождественские подарки. Роясь в залежах ненужных вещей, покупатель теряет стойкость. Ведь праздники тем и отличаются от будней, что обменивают целесообразность на безрассудность. Любовь не окупается, дети нерентабельны, звери тем более, и радость ничего не стоит, а праздник нельзя купить ни за какие деньги.
В xviii столетии, когда Лондон был тем, чем сегодня Нью-Йорк, великий собеседник своего века Сэмюэль Джонсон сказал:
– Если вам надоел Лондон, вам надоело жить.
Триста лет спустя я скажу примерно то же:
– Если вам не нравится Нью-Йорк в Рождество, обзаведитесь новым глобусом.
Четыре времени года бывают только в букваре – и в Харькове, как мне рассказывал знаменитый уроженец этого города Вагрич Бахчанян.
– Первого декабря, – вспоминал он родину, – снег выпадает, первого марта тает.
Другие города и страны живут не по законам, а по понятиям.
– В Канаде, – объяснил мне перебравшийся в нее одноклассник, – два сезона: зима и стройка.
– В России, – сказал мне не выбравшийся из нее одноклассник, – тоже два: оттепель и заморозки.
Нью-Йорк в этом, и только в этом, отношении – минималист. Он обходится одним временем года, которое я ненавижу. Зато вслед за летом наступает моя любимая – никакая – погода, которая не подчиняется календарю. Снег бывает в октябре, зной – в феврале, босоножки носят с шубой и кутают только собак.
Зима идет Нью-Йорку, как, впрочем, каждому популярному городу. Венеция становится собой лишь тогда, когда в короткий январский промежуток между Рождеством и карнавалом местные решаются выползти из щелей, где они от нас прячутся остальные одиннадцать месяцев. Рим тоже хорош зимой, уже потому что он в нее не верит и обедает al fresco. Мюнхен, напротив, сдается морозу и спит под гусиной периной, но с открытой форточкой, сквозь которую просачивается аромат свежесмолотого кофе: сплошной gemütlich, что в переводе означает «бидермайер». Ну и конечно, нет ничего прекрасней старой Риги, когда на острых крышах новый снег с трудом удерживался от падения, а я – от слез.
В Нью-Йорке зимой тоже хорошо: после бала. Он кончается, когда чужие убираются восвояси, а свои выбрасывают елки. После праздников на улицах вырастает горизонтальный бор. Следы лихорадочного веселья – уже неуместный бант, нить серебряного дождика, осколок игрушки – оттеняют угрюмую, но честную картину умирания. Предоставленная сама себе елка возвращается к естественному ходу вещей, заменяя чуждое ей пестрое убранство глухим оттенком увядшей зелени. Не зря Бродский писал, что «зима – честное время года», и я люблю его цедить на двух окраинах нашего острова сокровищ.
Одно из них скрывается на севере, куда редко забираются простаки. Здесь, на 107-й улице, возле Гудзона, за углом некогда роскошной улицы Риверсайд, которая век назад считалась соперницей Пятой авеню, стоит тихий особняк в три этажа. Затерянный среди себе подобных, он выделяется белым флагом с тремя алыми шарами – символом Пакта Рериха, заменяющего Красный Крест мировому искусству.
Помимо картин, в музее Рериха выставлены редкости из собрания художника, первые издания его книг, рояль для чудных камерных концертов, которые я стараюсь не пропускать, буддийская скульптура, тибетские манускрипты и живые цветы в древних вазах. За всем этим благожелательно наблюдает с портрета жена Рериха Елена. Примерно так я себе представляю булгаковскую Маргариту на пенсии.
Давно открыв эту нью-йоркскую редкость, я не торопился ею делиться, ценя медитативную тишину, углубленность и сосредоточенность. Теперь уже поздно. Толкнув тяжелые двери, я еле втиснулся в вестибюль. Украинская делегация сменяла российскую, и каждый приезжий торопился купить на память сувенир о святом месте. Рериховский музей переживает бум, которым он обязан событиями на родине мастера, где художник превратился в гуру для посвященных и любопытствующих. Я их понимаю, ибо тоже не могу без волнения читать отчеты пятилетней экспедиции в Азию, где Рерих описывает монаха, которого одновременно видели в двух местах сразу.
Но главное, конечно, – живопись. Я люблю ее с детства. В 1930-е Рерих отправил своим рижским поклонникам несколько картин. Те холсты, что пережили обе оккупации, украшали наш городской музей. Они резко отличались от латышских передвижников и будили во мне свойственную всякому пионеру жажду дальних странствий.
В нью-йоркском музее от картин разбегаются глаза. Местные адепты, самые заядлые в мире, собрали и выставили двести (sic!) работ, но горы не бывают монотонными. Особенно Гималаи, которые Рерих писал из своего дома в Пенджабе, на последней границе цивилизации. За порогом кончалась политическая география и начиналась небесная. Синие на синем, святые вершины стоят в снегу, распространяя покой и мудрость, присущие всему, что не нашей работы.
Символист и модернист, Рерих создал свою мифологию, собрав с обочин культуры все, что плохо лежало: германские легенды, русскую старину, скандинавские мифы, буддийскую философию и индусскую метафизику. Каждая его картина – страница из экуменической, альтернативной Библии, объединяющей все изначальное, архаическое, таинственное и влекущее. Рериха можно изучать, в него можно верить, но лучше всего просто смотреть его пейзажи, на которых изображена гористая душа планеты. Первым увидавший ее из космоса Гагарин сказал, что сразу вспомнил Рериха.
Не знаю, как у других, но у меня духовный голод связан с обыкновенным. Из-за этого я бросил йогу, которая начиналась с асан, а кончалась в индийском ресторане. Зимой, однако, лучше китайские, и, перебравшись с севера на юг Манхэттена, я вступаю в Азию с другой стороны.