Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь глянцевые тропические листья струится дым Несторовой сигареты. Иногда закуриваю и я. Геральдина, хоть и меняет время от времени пепельницы, курения в саду не одобряет. Всем своим горестным видом показывает, что от нее здесь ничего не зависит. О бесконечных русских беседах с переполненными пепельницами рассказывает в свободное время садовнику-баварцу.
Садовник приходит трижды в неделю. Он вежливо выслушивает Геральдину, но курение в саду его не раздражает. Это спокойный, похожий на моржа, усатый человек. Его спокойствие передается растениям, и они всё делают вовремя: цветут, плодоносят или просто вьются вокруг расставленных шестов. Порой Геральдине хочется так же обвиться вокруг него, и об этом в доме знают все, включая гостя.
Нестор спрашивает меня об отношениях Геральдины с садовником. Шепотом отвечаю, что того интересует исключительно флора, не фауна. Мне кажется, бурная тропическая любовь в этом саду маловероятна. Зато сад прекрасен. Степень его ухоженности может сравниться лишь с ухоженностью усов баварца: и в том, и в другом чувствуется одна рука.
– Этим примером ты хочешь сказать, – Нестор подыскивает слова, – что настоящее искусство требует аскезы?
– Кажется, Бальзак однажды высказался в том духе, что ночь, проведенная с женщиной, стоит страницы хорошей прозы. А может, не Бальзак.
Нестор смотрит на меня с сомнением. Ночь, проведенная с женщиной… Вероятно, это никогда не обедняло его прозу. Ну так ведь он и не Бальзак.
После обеда мы с Нестором и Катей отправляемся кататься на велосипедах, благо в Мюнхене это можно делать и в феврале. Нестору дают мою легкую куртку – в своей ему будет жарко. У входа в Английский сад определяю построение: впереди – Нестор и Катя, я – сзади. Сначала едем по заасфальтированной центральной аллее, где встречные велосипедисты мне приветственно машут. Сворачиваем и оказываемся на берегу Изара, мелкой и быстрой речки, берущей начало в Альпах.
– Здесь меньше велосипедистов, – поясняет Нестору Катя, – и спокойнее.
– По-моему, весь Мюнхен – само спокойствие.
Катя кивает.
– Пожалуй. А может, это свойство городов, где много зелени? Зелень успокаивает.
– Катюш, – говорю, – ты слишком любишь обобщения. Тогда спокойнее всего должны быть обитатели джунглей.
Спешившись, мы спускаемся к Изару. В этом месте река преодолевает маленький искусственный порог. Дальше течет в хлопьях пены.
– Но Катя права, – Нестор становится на один из камней у берега. – Когда случился октябрьский переворот? Когда опали листья!
Я собираюсь уточнить, как же тогда быть с 14 июля и его зеленью, но раздумываю. Лишние вопросы только портят красивые теории. Мы смеемся, и я вижу нас в черно-белом, как на старой фотографии. Я часто вижу такие картинки. Нестор на корточках на своем камне – набирает из речки воду и плещет себе в лицо. Вода стекает с подбородка. Так и останется Нестор с мокрым блестящим лицом. Я, прислонившийся к стволу клена. И Катя, главное – Катя, из-за которой всё запомнилось. Ее лицо тоже блестит – от слез. Нос красный. Мне кажется, что это слёзы счастья, что в эту минуту все мы счастливы. А Катя вдруг кричит:
– Как страшна жизнь!
Протянув руки ко мне, на полусогнутых ногах стоя, кричит.
Однажды – это было в феврале – к Глебу подошла учительница Анны Лебедь. Протянула ему листок бумаги и сказала: Анна поздравила меня с Новым годом, вот ее адрес. Можешь ей написать. Учительница не догадывалась, какую бурю она подняла в Глебовой душе. Если бы догадывалась, передала бы письмо не мешкая, не ждала бы полтора месяца. Предлагала ему написать, ха… Конечно же, он поехал. Дома сказал, что едет в деревню к Бджилке. Антонина Павловна знала о существовании Бджилки, но никогда его не видела. Она проводила внука на вокзал, где им, как положено, встретился сам Бджилка. Он спросил у Глеба: ти куди їдеш, – на что Глеб, изображая шутку, ответил: то є таємниця[28] – и поспешил с одноклассником расстаться. Бабушка, не понимая, что только что они попрощались с настоящим Бджилкой, не могла, естественно, догадаться, что ее внук едет к Бджилке вымышленному. А если разобраться, то даже и не к вымышленному, но к волнующей внука виолончелистке Анне Лебедь. Бабушка задумчиво смотрела, как Глеб сел в вагон и состав тронулся. Махала ему рукой, пока электричка не скрылась из виду. Доехав до ближайшей станции, внук вышел и пересел в другую электричку, которая направлялась в город Конотоп. Там можно было сесть на московскую электричку. Путь со многими пересадками был неудобен, зато дешев. Всю дорогу Глеб ехал в мрачном настроении и почти физически ощущал свою нечистоту. Внизу, под деревянным сиденьем, немилосердно жарила электропечь. Глеб быстро вспотел, и липкость его одежды воспринималась им как липкость греха. Особую боль доставляло воспоминание о машущей ему бабушке: эта картинка сопровождала его всю дорогу. Он впервые обманывал ее по-крупному. Выйдя в Конотопе, Глеб зашел в холодное здание вокзала, и влажная одежда стала почти невыносимой. Электричка на Москву отправлялась через два часа. За окном сгустился мрак. Он пытался дремать, но каждый раз, когда сон начинал приближаться, хлопала входная дверь на ржавой пружине. Дверь была перекошена и полностью не закрывалась, оттого в помещении вокзала было так холодно. Наконец Глебу удалось заснуть, и снилась ему перестрелка, выстрелы которой озвучивала хлопавшая дверь. Он чуть было не пропустил свою электричку – проснулся в последний момент. Как только вскочил в тамбур вагона, двери захлопнулись. Устроившись у окна (кроме летящего снега в нем не было видно ничего), он мгновенно заснул. Проснулся от потока холодного воздуха и увидел, что двери в тамбур открыты, а в тамбуре – он вспомнил это только сейчас – было выбито окно. Надежды на то, что кто-то закроет двери, не было: оглядевшись, Глеб понял, что в вагоне остался он один. Положение было безвыходным, он сам должен был заняться дверями. Глеб медленно встал и, качаясь в такт стуку колес, двинулся к заклинившим дверям. Как и следовало ожидать, они не поддавались никаким усилиям – видимо, примерзли к желобам основательно. Глеб присел на скамью у дверей и теперь качался сидя – качался, качался… – уже не у дверей… уже на своем прежнем месте… потому что не вставал… и никуда не ходил… а качаться, конечно, качался. Это был особый ритм, не имевший никакого отношения к Попутной песне, потому что музыка Глинки писалась с мыслью о паровозе (он назывался тогда пароходом) и уж точно не о вагонах с их задумчивым ритмом – точно не о них. Как ни крути, в вагонах нет этого паровозного бодрячества. Окончательно Глеб проснулся уже на Киевском вокзале Москвы. Войдя в здание вокзала, примостился на одной из скамеек зала ожидания. До утра было еще далеко, даже до пуска транспорта далеко. А кроме того, думал Глеб, задремывая, он ведь не поедет к Анне первым метро. Он ведь не станет будить все семейство своим ранним приходом. Да и не нужно ему все семейство – только Анна и нужна. А почему он, собственно, уверен, что родители уйдут, а Анна останется? Скорее, наоборот: ей рано в школу, а музыканты – люди поздние. На минуту с Глеба слетела дрема. Но, посмотрев на часы, он понял, что времени еще остается много, даже для ранней встречи. Он снова стал засыпать, и сквозь сон чувствовал, что заболевает, и успокаивал себя тем, что это ему снится. Проснулся около шести утра совершенно разбитым. Сделал попытку встать. Ноги не гнулись в суставах, скулы ломило. Снова сел. Подумал: а стоит ли в таком состоянии навещать Анну? Может, и не стоит. А может… Он представил себе, как Анна укладывает его в свою постель, дает таблетки, приносит горячее молоко с медом. Понял, что снова заснул, встал одним рывком и посмотрел на часы. Половина седьмого. Если сейчас не выехать, то Анну можно и не встретить. Как добираться до дома Анны, Глеб выяснил еще в Киеве. Вошел в метро и по кольцевой линии доехал до станции Белорусская. Дальше можно было проехать пару остановок на троллейбусе, но он предпочел не ждать и пошел пешком. Началась метель, но ветер, к радости Глеба, дул ему в спину. Собственно, радости-то особой не было, потому что на нее не оставалось сил: идущего наполняла тихая благодарность, что не приходится преодолевать еще и стихию. Наоборот, стихия сама подталкивала его сзади. По Ленинградскому проспекту Глеб дошел до улицы Правды, где проживала столь ценимая им виолончелистка. Когда он получил ее адрес, ему было немного странно, что жизнь Анны протекает теперь на улице с таким неожиданным названием, но он к нему привык еще до отъезда в Москву. Он думал не о газете Правда – о правде как таковой, которая у каждого своя: у Анны, у ее родителей, у него самого… Его правда сейчас состояла в том, что от Анны он больше не хотел ничего, кроме участия и тепла, главным образом душевного. Ну, и молока с медом. Проходя под аркой дома Анны, он представлял себе, как принимает горячую чашку из ее рук. Ее подъезд находился во дворе, и дверь в него была заперта. Во дворе уже начиналась жизнь: по заснеженному газону гулял человек с собакой на поводке, а рядом на сумке сидел парень в спортивной куртке с буквой Д. Спортивное общество Динамо. Глеб не стал звонить – дождался, когда, закончив свои дела, собака направилась домой. Не дал захлопнуться двери, проскользнул за ней и ее хозяином. Поднялся на седьмой этаж. Приблизился к двери квартиры – ничего не слышно. Хотел уже сесть в лифт и спуститься, чтобы ждать Анну во дворе, как щелкнул замок. Глеб едва успел отскочить. С равнодушным видом двинулся по ступенькам вверх, как бы продолжая свой пеший путь. Который между седьмым и восьмым этажами был, конечно, лишен естественности. Глеб шел не оборачиваясь. Обратился в слух. Вышедший(ая) несколько раз нажал на кнопку лифта, но лифт был в пути. Тогда он утомленно поставил что-то на пол. Футляр с виолончелью? Глеб обернулся – да, именно футляр с виолончелью. Анна (это была она) медленно подняла глаза и замерла: ты? В объятия не бросилась, и радости в ее вопросе не было. Я, подтвердил Глеб. Она поднялась на несколько ступенек, но остановилась, не доходя до него две-три. Знаешь, я опаздываю на занятия, – она преодолела еще одну ступеньку и пристально всмотрелась в его лицо, – а что у тебя с глазами: красные, слезятся… В этих словах Глебу почудилась забота. Может быть, даже нежность. Я разболелся в дороге, сказал он почти плаксиво, у меня высокая температура. Глебу очень хотелось ее жалости: если уж не постели и чашки молока, то хотя бы теплого слова. Но он не получил ничего. Анна спустилась к своей виолончели и вызвала лифт. Тебе нужно срочно возвращаться в Киев (интонация любящей, но строгой матери) и там лечиться. Пригласила его в приехавший лифт, держала ногой закрывающиеся двери – не без самоотверженности. Когда они вышли во двор, динамовец отделился от своей сумки и направился к ним. Приблизившись, он поцеловал Анну в губы. Взял у нее из рук виолончель. Глеба он демонстративно не замечал. Здорово, приятель, произнес Глеб с вызовом. Тот посмотрел на Анну, она пожала плечами. Оба не торопясь двинулись в сторону арки. Поправляйся, бросила она Глебу через плечо. Есть, беззвучно ответил он. Провожая глазами их величавое движение, со злорадством отметил, что сумку-то динамовец забыл. В тренировочных брюках, с аккуратно отвернутыми на ботинки шерстяными носками – и забыл. Такого спортивного, может быть, интереснее обхватывать ногами на манер виолончели, чем его, Глеба, но… Он даже не знал, что поставить после этого но. Вроде нечего было. Из арки появился динамовец и трусцой побежал к своей сумке. Вероятно, Анна его где-то там ждала. Он уже было собирался бежать обратно, но увидел улыбку Глеба и притормозил. Глеб стоял, опершись о фонарь, и тень в пол-лица превращала его улыбку в насмешку. Ты чё, примерз тут, поинтересовался динамовец. Глеб старался быть ироничным, но голос его не слушался: привет… кха… твоей бэушной подруге… Глеб хотел добавить что-то еще – короткий удар в лицо уложил его на землю. Теперь он смотрел на нового друга Анны снизу вверх, и тот казался огромным. Динамовец замахнулся на него ногой, но не ударил. Сказал: если еще раз вякнешь про нее, глаза выдавлю. Поставил ногу на Глебово лицо, и в губы лежащего впечатался рисунок подошвы. Исчез со своей сумкой. Глеб медленно встал, подошел к сугробу и набрал свежевыпавшего снега. Потер им губы и нос – уж конечно, в крови. На вокзале мельком глянул на себя в зеркало: помимо кровавых разводов на подбородке, под правым глазом красовался свинцовый синяк. Обратно Глеб тоже ехал двумя электричками. Через двенадцать часов он был дома, и, увидев его, бабушка ахнула. Кое-как ополоснув внуку лицо и руки, она уложила его в постель, в которой он пролежал две с лишним недели. Его свалил тяжелейший грипп.