Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звали его Михаилом. Когда он видел меня, сидящего на скамейке, то обязательно морщился, как будто глядел на жабу с оторванной лапой.
Морщился, но все равно подсаживался. И начинал тихим и вкрадчивым голосом говорить:
– Все в действии надо выражать, понимаешь ты. Нельзя без него. Невозможно.
– Понимаю.
– Действие – оно, брат, залог всего. Что ты ни выражай.
– Понимаю.
– Вот что ты хочешь выразить, как творческая личность?
– Не знаю. Я вот все на небо смотрю. Хочу его выразить.
– Это можно. Через действие…
– То есть как? – Я и вправду заинтересовался. Как через какое-то действие выразить небо.
– Ну, два человека, спорят. У одного телескоп. Другой, понимаешь, романтик… получается конфликт…
Мне стало скучно. Я сидел и смотрел на окна, и за каждым из них, возможно, жила моя будущая любовь.
Однажды я побывал у тети Веры в гостях. Ей было около тридцати, и она неизменно жила с одним из кандидатов в мужья. Когда мы с родителями пришли по приглашению тети Веры, дабы поддержать интеллигентное общество, на ее день рождения, в кандидатах ходил как раз он – дядя Михаил, актер-режиссер.
– Учился у Хейфеца, – тихо сказала мне тетя Вера. Я не знал, кто это, но сделал вид, что потрясен.
Тетя Вера между тем сияла. Я все пытался понять, что в ней изменилось, кроме красного платья. Потом заметил, что она накрашена и сильно надушена. Была она худа и невысока. Из тех женщин, которые вроде ничего себе. Но мне она нравилась, конечно. Собственно, в четырнадцать лет мне нравились буквально все взрослые женщины, кроме тех, у кого излишний вес, и совсем старушек.
Но в тот вечер тетя Вера была неотразима. Пока все выпивали белое вино (так тетя Вера и говорила: «Хотите белого вина?» И, так как другого вина на столе не было, то все хотели именно белого) и говорили тосты, мои родители из вежливости оставались в гостях, но как только народ перешел к растворимому кофе, сослались на трудный завтрашний день и заторопились домой.
Мне же разрешили остаться. Благо жили мы в том же подъезде двумя этажами ниже…
Во время кофе все достали сигареты. Зачем-то выключили свет, оставив горящим желтый торшер. Включили пластинку Джо Дассена. Гости начали танцевать.
Дядя Михаил сидел и курил. Тетя Вера, присев рядом на ручку кресла, что-то шептала ему. Причем мне показалось, она настаивает. Объясняет. Просит. При этом она все время поправляла ему воротник рубахи.
Но дядя Михаил курил и иногда отрицательно качал головой на ее слова.
Тогда тетя Вера встала и подошла ко мне.
– Что же ты не танцуешь? – спросила она и, схватив мою руку, потянула меня танцевать.
Я был не против. Единственное, танцевать было трудно, потому что тетя Вера очень прижималась.
Я удивился. Неужто она влюбилась в меня? Вела она себя именно так. Время от времени, танцуя, я видел дядю Михаила. Он курил и, бросая взгляды на меня, морщился, как обычно.
А мгновения тянулись, и я все думал, когда же тетя Вера заговорит о своей любви…
И вот она действительно губами приблизилась к моему уху и прошептала…
То, что она прошептала, было в тот момент настолько странным, что я помню и слова, и интонацию до сих пор.
– Джо Дассен умер, – сказала она. – Но он навсегда останется в наших сердцах.
И тут музыка кончилась.
Я отпустил тетю Веру и сел на место. Она зачем-то пошла на кухню. Я отхлебнул остывший уже, горький кофе. И не заметил, как ко мне подошел дядя Михаил. Он тоже наклонился и тихо сказал мне:
– Противная ты обезьяна.
И сел на место.
Я совершенно не знал, что делать. И когда все гости стали собираться, ушел и я. Если бы тетя Вера любила меня, то, наверное, остановила бы. Но она только сказала:
– Пока, заходи к нам еще.
На следующий день дядя Михаил опять вышел во двор с сигаретой и, поморщившись, присел со мной рядом.
– Есть ответственность личности перед зрителем, – сказал он. – Морально-этические критерии. Это основа.
Я не понял, но кивнул.
– Слушай, а что от тебя так одеколоном воняет? – спросил он. – Ну нельзя так. Ты же ведь мужчина все-таки… а не какой-нибудь там… ты ведь не какой-нибудь там?
– Нет, – ответил я, – не какой-нибудь.
Я встал и пошел к подъезду.
– Погоди ты, личность! Ты что, обиделся?
– Нет… – Я помолчал. – Мне кажется, тетя Вера вас не любит. Это она все от безысходности.
Дядя Михаил не разозлился. Просто вдруг посмотрел на меня удивленно.
– Слова-то какие знает. – И повторил, точно пробуя слово на вкус: – Без-ыс-ход-ность…
– А еще, – сказал я, – я не какой-нибудь. Просто кошка наша, Муська, мне кепку обоссала. Вот я и лью одеколоном. А то запах не отстирывается.
Зачем я это сказал, не знаю. Как не знаю, какое впечатление произвело на актера-режиссера мое откровение.
В следующий раз я увидел его только по телевизору. Он играл джинна в детской передаче по третьему каналу.
А у тети Веры появился другой. Дядя Василий. Про которого она восхищенно сказала мне, что он физик. Ученый.
Но мне было все равно. Я совсем не ощущал себя противной обезьяной, но меня очень волновал вопрос: кто же я на самом деле? И еще меня волновали светящиеся окна соседних домов, за которыми, возможно, жила моя единственная, вечная любовь.
И небо. Синее и фиолетовое. В розовых прожилках. Бесконечное предвечернее небо.
Нет, не сама с собой она говорит, орет, ругается.
Не сама с собой, как думают те, кто ее совсем не знает.
Она разговаривает с ногами так, будто они отдельные живые существа.
И не слишком, кстати, приятные.
Кричит на них почем зря.
– Ну пошли! Пошли! Хватит подгибаться, мать-перемать.
И ковыляет так целеустремленно, что не смогу придумать причины, зачем я сам бы таким усилием воли пошел.
Что могло бы меня к таким мукам подвигнуть?
Но она бредет, опираясь на палку.
А иногда в порыве злобы бьет этой палкой себе по ноге. И бьет так, что, кажется, должна бы упасть старушка и взвыть от боли, а нет. Орет и лупит палкой по ноге:
– Пошла! Пошла, говорю.
Упрямая старуха.
Мое любопытство удовлетворили наши бабки из прихода в храме.
– Как же, Сильевна это, – рассказывают. – Характер противный. Ругача-а-а-я!