Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этих моих слов Ласло Томаш повалился мне в ноги. Лбом он крепко уперся в пыльную сандалию на моей правой ноге и замер.
Я в полной оторопи смотрела на его шишковатую плешь, окруженную легким седоватым сорнячком, и не могла сдвинуть ногу, к которой он припал, как мусульманин в молитвенном трансе.
С полминуты длилась эта дикая пантомима, наконец Ласло вскочил, поцеловал мне руку и стал говорить, как ему понравился сценарий, какие в нем легкие, изящные диалоги и прочее – вполне приятный и светский, ни к чему не обязывающий разговор. На мгновение я даже подумала, что все мне привиделось.
– Вы… вытрите, пожалуйста… вот здесь, – пролепетала я, показывая на его лоб с грязноватой плетеночкой следа от моей сандалии.
За те три минуты, в течение которых мы поднимались по лестнице и шли по коридорам студии, я успела узнать, что Ласло – последний венгерский граф Томаш, что он расстался с женой, не сумевшей родить ему сына, который бы унаследовал титул, что недавно он перешел из лютеранства в православие и нынче является монахом в миру; что ленинградский Кировский театр готовит к премьере его новый балет «Король Лир», и нет ли у меня с собой какой-нибудь крепящей таблетки, поскольку с утра у него – от дыни, вероятно, – сильнейший понос.
Через полчаса мы сидели в маленькой студии и смотрели куски отснятого материала: кадр – бегущий куда-то Маратик, кадр – немо орущий в камеру Маратик, кадр – довольно профессионально дерущийся Маратик; два-три кадра, в которых старая хрычовка Меджиба Кетманбаева небрежно отрабатывала свою народную ставку в немой сцене с внуком – Маратиком, и несколько долгих кадров мучительного вышагивания по коридорам здания милиции задушевно (беззвучно, разумеется) беседующих Маратика с артистом Театра Советской Армии.
Когда зажегся свет, я услышала тяжелый вздох Толи Абазова.
– Гениально! – твердо и радостно проговорил Ласло Томаш. – Поздхавляю вас, Анжелла! Поздхавляю всю съемочную гхуппу! Это будет лента года. Я напишу очень хогошую музыку. Я уже слышу ее – вступление. Это будет двойной свист.
Наступила пауза.
– Двойной? – зачарованно переспросила Анжелла.
– Мужской и женский свист на фоне лютни и ксило́фона.
Толя опять вздохнул.
Когда через полтора часа мы с Ласло Томашем вышли за ворота киностудии – Анжелла попросила меня показать композитору город, – я осторожно спросила:
– Ласло… а вам действительно понравилось то, что вы сегодня видели на экране?
– Конечно! – оживленно воскликнул тот. – Пхосто я, как пхофессионал, вижу то, чего еще нет, но обязательно будет. Я убежден, что это будет сногсшибательная лента… По вашему гениальному сценахию… – (тут я искоса бросила на него взгляд: нет, воодушевление чистой воды и ни грамма подтекста), – с замечательной хежиссухой Анжеллы и блистательным главным гехоем – кстати, что это за выдающийся мальчик, где вы его нашли?
– Долго искали, – упавшим голосом пробормотала я. И помолчав, спросила: – Скажите, а вас не смущает то, что камера оператора постоянно сосредоточена на джинсах героя и очень редко переходит на его лицо?
– А на чехта мне его лицо, – доброжелательно ответил последний граф Томаш, – он же ни ххена этим лицом не выхажает. Его мочеполовая система гохаздо более выхазительна. И опехатох, несмотхя на то, что он всесоюзно известный болван, это пхекхасно понял.
Так что хабота мастехская. Жаль только, что художником фильма вы взяли этого пигоха с его вечными дхапиховками. Я пхедлагал еще в Москве Анжелле пхигласить выдающегося художника, моего дхуга. Его зовут Бохис, я обязательно познакомлю вас. Он пхочел сценахий и пхишел в полнейший востохг… К сожалению, дела не позволили ему выхваться из Москвы… А этот пидох, – с радостным оживлением закончил Ласло, – он, конечно, загубит дело. Я пхосто убежден, что это будет ослепительно ххеновая лента…
Целый день мы гуляли по городу с последним венгерским графом. Постепенно, в тумане полного обалдения от всего, что выпевал он своим горьковско-ленинским говорком, я нащупала то, что называют логикой характера. Граф был веселым мистификатором, обаятельным лгуном. Он мог оболгать человека, которого искренне любил, – к этому надо было относиться как к театральному этюду. Его слова нельзя было запоминать, и тем более – напоминать о них Ласло. Следовало быть только преданным зрителем, а то и партнером в этюде и толково подавать текст. Он, как и моя мать, обряжал жизнь в театральные одежды, с той только разницей, что моя задавленная бытом мама никогда не поднималась до высот столь ослепительных шоу.
По пути мы зашли в гостиницу «Узбекистан», где остановился Ласло, – кажется, ему потребовался молитвенник; получалось так, что без молитвенника дальнейшей прогулки он себе не мыслил.
В одноместном номере над узкой, поистине монашеской постелью, чуть правее эстампа «Узбекские колхозники за сбором хлопка», висело большое распятие, пятьдесят на восемьдесят, не меньше. Я постеснялась спросить, как он запихивает его в чемодан, и удержалась от просьбы снять со стены и попробовать на вес – тяжелое ли.
Ласло демонстративно оборвал наше веселое щебетанье на полуслове, преклонил колена и, сложив ладони лодочкой, мягким голосом прогундосил молитву на греческом.
Я наблюдала за ним с доброжелательным смирением.
Поднявшись с колен, монах в миру потребовал, чтобы я немедленно надписала и подарила ему свою новенькую книжку, изданную ташкентским издательством на плохой бумаге. (В те дни она только вышла, и я таскала в сумке два-три экземпляра и всем надписывала.)
Потом Ласло велел прочесть вслух один из рассказов в книге.
– Я читаю и говохю на восьми языках, – пояснил он, – но кихиллицу пхедпочитаю слушать.
Тут я поняла, что он просто не мог прочесть моего сценария. У меня как-то сразу отлегло от сердца, и я с выражением прочла довольно плохой свой рассказ, от которого Ласло прослезился.
– Да благословит Господь ваш талант! – проговорил он, плавно перекрестив меня с расстояния двух метров. Так художник широкой кистью размечает композицию будущей картины на белом еще холсте. – Я увезу вас в Шахапо́ву охоту, – заявил он, просморкавшись.
– Куда? – вежливо переспросила я.
– Шахапова охота – это станция под Москвой. У меня там дом. Я увезу вас в Шахапову охоту, пхикую кандалами к письменному столу и заставлю писать день и ночь…
– Спасибо, – сказала я благодарно, стараясь посеребрить свой голос интонациями преданности, – боюсь, что…