Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От триумфальной торжественности, с которой появились побирушки, тетя Михля смутилась и встала, чтобы подать благочестивцам чаю. Однако Зяма знаком велел ей сесть, а сам спокойно, без всяких эмоций спросил пришедших:
— Ну… что хорошего скажете?
— Что мы можем сказать? — удивляются «шелковые» евреи, а щечки у них так и лоснятся. — Подайте милостыню… правую милостыню!
— Отчего же именно правую? — любопытствует Зяма. — Отчего не левую?
— Что вы такое говорите? — изумляется старший и достает из-за пазухи печатную книжечку. — Мы же, так сказать, некоторым образом сочинители…
Зяма заинтересованно берет книжечку и листает ее. Он видит, что это — Пасхальная агода с комментариями, напечатанными шрифтом Раши[76].
— Это что же, вы, что ли, написали Пасхальную агоду? — удивляется дядя Зяма.
— Нет, не Агоду, — отвечает второй, — а комментарий к Агоде.
— Вот, посмотрите! — перебивает старший из «шелковых» евреев. — Комментарий называется Ливьяс хейн, то есть «Соединение милостей».
— Вы вдвоем — один комментарий? — удивляется Зяма.
— Мы вдвоем — один комментарий! — отвечает старший.
— С Божьей помощью! — подхватывает младший попрошайка и благочестиво таращит глаза.
— Сдается мне, — говорит дядя Зяма, — что вы думаете не об Агоде, а о кнейдлех. Так скажите же мне, прошу вас, на что нам ваше «Соединение милостей», напечатанное шрифтом Раши, да еще и с таким множеством рошетейвес?[77]Ведь у нас уже есть, благодарение Всевышнему, Агода с доброй дюжиной комментариев, без всякого шрифта Раши и рошетейвес, так что всем все понятно…
— Видите ли, — искренне отвечает старший из двух сочинителей, — из-за этих двенадцати комментариев наши дочери не могут выйти замуж…
— И мы надеемся, — перебивает младший, — что как раз благодаря этому тринадцатому комментарию они, если на то будет воля Божья, выйдут замуж.
Реб Исроэл-габай и реб Ехиэл-хазан улыбаются остроте, а дядя Зяма слегка краснеет. Он видит, что «шелковые» евреи его перехитрили. Он без разговора берет Пасхальную агоду с тринадцатым комментарием и сует попрошайкам пару пятиалтынных.
«Шелковые» евреи видят, что момент более чем подходящий. Они, судя по всему, пришли очень вовремя. То ли у хозяина легко на душе, то ли ему неловко скупиться на глазах у уважаемых людей? Дела складываются совсем неплохо. Сочинители переглядываются и не уходят, потупившись и как бы устыдившись… Это означает, что им стыдно за скупость дяди Зямы… Они перекладывают серебряные монеты из одной руки в другую, как будто предлагая уважаемым гостям за столом обратить внимание на то, что хозяин, который несколько туповат в шрифте Раши и в рошетейвес, их обидел. Их! Составивших «Соединение милостей»!
Зяма чувствует, что шутка «шелковых» евреев зашла слишком далеко и что его хотят оконфузить в присутствии реб Исроэла-габая и реб Ехиэла-хазана. Сдерживая раздражение, он начинает говорить с сочинителями на свой лад.
— Что такое? — простовато спрашивает Зяма, и радостный огонек вспыхивает в его узких глазах.
Обладатели штраймлов начинают смущенно и жалостливо бормотать:
— Э… то есть… так сказать… такой богач, как говорится… должен бы… так сказать, за сочинение…
— Короче, люди добрые, — перебивает их Зяма, тоже словно чего-то устыдившись, — скажите мне, что вы имеете в виду… но только без шрифта Раши!
— А что мы можем иметь в виду? — отвечают сочинители и переглядываются между собой. — Мы полагали… Такой богатый человек… Хотя бы… алеф рубл кесеф…[78]
— О чем вы говорите? — отвечает в тон им Зяма с тем же смущенным видом. — Как же я могу бросаться чужими деньгами?
— Что значит — чужими деньгами?
— Сиротскими деньгами, — поясняет Зяма.
— Сиротскими деньгами? — изумляются сочинители.
— Сиротскими… — дядя Зяма делает несчастное лицо и обеими руками указывает на своих детей. На Ичейжеле, своего единственного сына, и на дочерей, Гнесю и Генку. — Как же иначе? Это же кровные сиротские деньги… через сто двадцать лет![79]
Реб Исроэл-габай и реб Ехиэл-хазан хихикают, а «шелковые» сочинители комментария видят, что хозяин оказался поумнее их и что теперь смеются уже не их, а его шуткам. Но гонор соавторов в хорьковых штраймлах слишком велик, чтобы они с позором удалились из дома. И они продолжают:
— Однако, — говорит старший сочинитель, — другие хозяева подавали… Ваши соседи…
— Какие другие хозяева? — с любопытством спрашивает дядя Зяма. — Какие соседи? Например?
— А вот тут недалеко, — жуликовато переглядываются сочинители. — Вот тут вот, в каменном доме. Реб Лейба, кажется…
— А! — отзывается Зяма. — Наверное, реб Лейба-горбун?[80]
— Да-да! — подхватывают сочинители. — Кажется, он самый. Кажется, что… точно он.
Дядя Зяма прикладывает ладонь к уху:
— Тихо, дайте-ка послушать. Так сколько же вам уплатил горбун? Уж он-то жертвователь. Даже любопытно…
— По четвертаку, — врут сочинители, — два серебряных четвертака. Полтинник.
— Вот как? Реб Лейба — вам, говорите? И по сколько же? По четвертаку каждому! Полтинник, говорите?
Зяма вдруг спохватывается и делает несчастное лицо:
— Я ведь вот о чем… Как вам только могло такое в голову прийти? Как вы можете равнять меня с процентщиком?.. То есть с Лейбой-горбуном. Он — хороший человек, благородный, сердце у него золотое… А я, благодарение Богу, свинья! Я — свинья, а не человек! Так о чем же вы говорите? Как вы можете меня с ним равнять?
Такого поворота сочинители не ожидали. Буркнув «Ну… Доброй ночи!», они подобрали полы шелковых жупиц[81]и пустились прочь. Даже мезузу поцеловать забыли[82].