Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такого рода глупым откровением в былые дни он мог бы поделиться с Тельмой, когда, насытившись друг другом, они не стеснялись вполголоса говорить обо всем на свете. И вот вдруг Тельма мертва. Умерла от почечной недостаточности, тромбоцитопении и эндокардита в конце июля, в час, когда занимался прохладный рассвет очередного знойного, сине-серого дня, освещая первыми лучами узорчатую кирпичную кладку под крышей дома напротив больницы Святого Иосифа в Бруэре. Бедная, бедная Тельма, ее многострадальный организм просто дошел до полного изнеможения, не выдержал долгой борьбы. Ронни сколько мог старался держать ее дома, но ее последняя неделя была такой, что даже ему это оказалось не по силам. Галлюцинации, бред, ядовитая злоба. Много злобы, много яду, и кому все это досталось — Рону, который так преданно за ней ухаживал столько лет, был ей любящим мужем, кто бы мог подумать, в молодости, до женитьбы, еще тот был шалопай. Ей было всего пятьдесят пять, на год моложе Гарри, на два старше Дженис. Умерла на той неделе, когда пассажирский самолет ДС-10, совершавший рейс Денвер — Филадельфия с посадкой в Чикаго, разбился при попытке сесть в Су-Сити, Айова, на скорости двести миль в час. С двумя не вышедшими из строя моторами он дотянул до взлетной полосы, перекувырнулся, стал разваливаться и загорелся, и при всем том больше ста человек осталось в живых: кто повис на ремнях безопасности вверх тормашками, кто своими ногами ушел с места катастрофы и скрылся в близлежащих кукурузных полях. Кролику кажется, что это единственное за все нынешнее лето событие, которое не стало двадцатой годовщиной чего-нибудь — «Вудстока»[136], Мэнсоновой резни[137], происшествия в Чаппакуиддике[138], высадки на Луне[139].
Заупокойная служба должна состояться в какой-то неопределенного толка и конфессии церкви в миле от Эрроудейла, то есть за ним, если ехать от Бруэра. В поисках церкви Гарри и Дженис заплутали и неожиданно для себя оказались в торговом центре Мэйден-Спрингса, прямо под афишей кинокомплекса на шесть залов, на которой не хватило места, чтобы втиснуть все названия: Я УМЕНЬШИЛ ДЕТЕЙ БЭТМЕН ОХОТНИКИ ЗА ПРИ-2 ЮНЫЙ КАРАТИСТ-3 О-ВО МЕРТВЫХ. Ленивая девка в билетной кассе не имела ни малейшего понятия, есть тут у них где-то церковь или нет, столько же проку было и от прыщавого мальчишки-билетера у входа в просторное пустое красное фойе, пропитанное маслянистым запахом поп-корна и тающих во рту ли, в руках шоколадных пуговок «Эм-энд-эмс». Гарри был зол на себя: столько раз ездил тайком в Эрроудейл к Тельме, чтобы теперь не суметь отыскать проклятую церковь! Когда наконец красные от волнения, смущения и взаимного недовольства, поскольку каждый про себя честит другого за неспособность справиться с элементарной задачей, Энгстромы прибывают на место, то выясняется, что церковь — всего-навсего примитивный сарай, ангар с окнами и куцым шпилем из анодированного алюминия, одиноко торчащий посреди акра красной, без единого деревца, земли, которая жиденько засеяна чахлой травкой и густо исчерчена следами от машин. Изнутри стены бетонные, и свет, свободно проникающий через высокие окна с простыми стеклами, какой-то голый, безжалостный. Вместо скамей тут расставлены складные стульчики, а над головой с металлических штанг свешиваются какие-то ненастоящие, игрушечные войлочные полотнища, украшенные крестами, трубами, терновыми венцами вперемежку с номерами изречений из Священного Писания — Мк 15:35, Откр 1:10, Ин 19:2. Священник одет в коричневый костюм, галстук и рубашку с обычным воротничком и весь он какой-то всклокоченный, запыхавшийся и больше всего похож на полноватого молодого заведующего из магазинчика бытовой техники, которому нет-нет да и приходится самому таскать тяжелые коробки. Голос его усилен крохотным стебельком микрофона, почти неприметного на фоне дубовой кафедры. Он говорит о Тельме — какая это была образцовая мать семейства, прихожанка, страдалица. Портрет, в котором есть все, кроме самого портретируемого, — как платье без владельца. Вероятно, священник и сам уловил это, поскольку далее он переходит к ее «оригинальному» чувству юмора, ее своеобразному взгляду на вещи, благодаря которому она так мужественно переносила длительную и изнурительную борьбу с недугом. Исполняя пасторский долг, он навестил Тельму в больнице в последнюю мучительную неделю ее жизни и отважился предложить ей вместе поразмышлять об извечной тайне: почему Господь одним посылает хворь и страдания, другим же нет, иных исцеляет, а прочих оставляет недужными до конца их дней. И даже в Божественном Евангелии, если хорошенько вспомнить, мы видим ту же закономерность, ибо что сталось с теми — без счета — прокаженными и бесноватыми, кому не суждено было оказаться на пути Иисуса или кому не достало настойчивости прорваться к Нему через несметную толпу страждущих, стекавшихся к Нему, на ровном месте и на горе, в Капернауме и в Галилее? И как же отвечала ему Тельма? Как отвечала она со своего больничного ложа, терзаемая болью и мукой? Наверно, сказала она, она заслуживает страданий не меньше, чем любой смертный. Преставившаяся являла образец истинного смирения — не возроптала и на смертном одре. А несколько ранее, при менее тягостных обстоятельствах, припоминает священник, и голос его звучит бодрее, настраивая слушателей на более легкомысленный лад, он пришел к ней с визитом в ее образцово прибранный дом, и она объяснила ему, что сразивший ее недуг — это всего лишь маленькое недоразумение: какие-то микроскопические проволочки в ее внутреннем устройстве случайно перехлестнулись не так, как надо. И тут она с характерным для нее мягким юмором, который так памятен всем нам, любившим ее, и одновременно с печальной серьезностью высказала предположение, что, возможно, Всевышний ответствен только за те явления, которые доступны нашему опыту и пониманию.
Он поднимает глаза на собравшихся почтить память покойной, очевидно, не до конца уверенный в том, как отнесется это небольшое собрание к его реминисценциям, и те, то ли действительно распознав Тельмины интонации в процитированном высказывании и довообразив остальное — ту странную смесь учительского менторства, желчной иронии, и бескомпромиссности, из чего и складывалась при жизни ее неповторимая живая манера, — то ли просто угадав, что святой отец нуждается в поддержке, дабы избавиться от призрака незаслуженного страдания, отзываются благопристойными смешочками. С явным облегчением человек в коричневом костюме, точно ведущий ток-шоу, завершающий очередной выпуск программы, переходит к безопасным шаблонным текстам — псалму о тихих водах, стихам из Экклезиаста о том, что всему свое время, и гимну, в котором говорится, что ныне день истек.
Гарри сидит бок о бок со шмыгающей носом Дженис в ее «полицейском» костюме и думает о Тельме, распутной, обнаженной Тельме, какой знал ее он, и о том, как мало она была похожа на портрет, нарисованный сегодня священником; но, кто знает, может, Тельма священника не менее реальна, чем его, Гаррина, Тельма. Женщины прирожденные актрисы и, ведя свою роль, они интуитивно подлаживаются под зрителя. С ним у нее была всегда одна роль — обожать его, предоставлять свое тело в полное его распоряжение, словно от этого своего тела избавляясь. Тело ее было больное, желтушное и хранило внутри смерть — обтянутое шелком черное вместилище. Было что-то неуловимо оскорбительное, уничижительное для него в том, как она, не имея сил противиться, отдавала себя в кабалу не вполне пристойной потребности любить. Он не мог любить ее так, как любила его она, и в его — относительной, конечно, — отстраненности она находила утешительное самонаказание, столь драгоценную для нее иронию всей этой ситуации. Но всякий раз, когда он направлялся к дверям, ей хотелось, чтоб он остался еще. И когда он встает для благословения, ее подлакированный священником призрак придвигается к нему, прислоняется к его груди, обдавая его кисломолочным дыханием, безмолвно моля не покидать ее. Дженис опять хлюпает носом, но Гарри свою скорбь по Тельме хранит при себе, у сердца, прекрасно понимая, что Дженис ее видеть не желает.