Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он оторопно вскинулся, но сугробного старца никак не нашарил растерянными глазами, подумал: «Явился не зван, отступился не гнан». И вдруг от боли – взрывом-полымем, распёршим голову, замотал мокрыми патлами, тщась вытряхнуть из неё нестерпимую жечь, как из кадила раскалённые до бела уголья, и не слышал, как за спиной на монастырской колокольне кто-то раз один гулкнул в ночной колокол. Звон испуганно запорхал над обителью, но его тут-же ухапала, как сглотнула, промозглая темень…
Никон всё так же одиноко сидел на холодном валуне, даже верного Шушеру, принесшего тёплую телогрею и мису жидкой монастырской каши, прогнал назад в келию. Боль в голове поутихла, дала отрадную ослабу, он отдыхал от приступа и ни о чём не хотелось думать, но давние деяния без спросу навяливались на память и властно поводырили в прошлое, всякий раз укорно саднящее, а чаще терзающие совесть долгой и запутанной, как кудель у нерадивой пряхи, многогрешной жизни. И теперь, то одни, то другие видения смахивались пряжей с веретена, лохматились и рвались, снова вязались одно с другим и несть им было конца.
Палачи старости – воспоминания! И хотел ли, не хотел Никон, но в них он, всё ещё властный патриарх российский, шествовал в этот миг к литургии в Большое Успение, постукивая владычным посохом по плитам соборной площади. И тут, у ступеней, ведущих на широкую паперть, возник перед ним ванькой-встанькой бывший протопоп Неронов, коего лично расстриг и проклял и мантию сволок и в монастырь дальний сослал под надзор строгий, тереть зерно ручными жерновами.
– Всё меня ловишь, – выгордясь, руки в боки, спросил Иван. – Вот он я, без боязи. – И ладони протянул. – Вяжи, хошь лестовкой, хошь чётками, как тебе удобь.
Никон смотрел на него – былое содружие – умного, но злоязыкого непопяту Ивана и улыбался. Ему было вестно, что Иван своей волей улизнул из Кандалашского монастыря, как допрежь из других прибегал изгоном. И что с каждым прибегом вольно жил в Москве, по-прежнему мутил людишек, болезнуя о старой вере и што многие бояре привечали его, прятали. Да и государь ведал про это, но имать расстригу не велел, а когда Никон в думе Боярской помянул державному о смутьяне, то царь и слушать путём не изволил, слово не обронил, токмо, осумерясь, холодно кивнул, прощаясь. И всему людию видимо стало – остудел государь к другу собинному, ох, остуде-ел. И то правда: на обеды пышные перестал звать, и во дни служений литургий, когда сам патриарх их служит, в соборы и церкви не ходит, благословения не просит. Ныне у него во другах греки подтуречные, шепчутся с ним, ладят чего-то хитрое. А чего?
– Ну же, вяжи! – настаивал Неронов.
– Непочо вязать тебя, Иване, – всё так же улыбаясь, ответил Никон. – Услать и заточить, чтоб ты снова утёк? Чаю набегалси вволюшку, ну дак не зуди боле, а войдём-ко во собор да сугубо литургию отслужим. Идём же, идём. Возглашай, читай как знаешь, поклоны клади, крестуйся как хотчешь.
– Да неможно мне! – весело воспротивился Неронов. – Неужто из памяти вымел, как с главы моей скуфью сшиб и анафеме предал?
Никон откинул голову, свободной рукой поправил клобук:
– Ныне отпущаю тебе все вольнаи и невольнаи. – Помолчал, придавил широкой ладонью плечо Ивана. – Клятву и анафему сымаю, яко их и не бысть. И священствовать велю по-прежнему, где захотчешь.
– Да буде так, – поклонился Неронов, – одначе не по твоим служебникам кривым.
Никон усмехнулся:
– У бабушки криво век было, да дедушко не хулил. Служи как тебе прилично.
И никак не перекрестил, но хватко под руку взял и по ступеням на паперть взвёл, а в соборе обрядил Ивана в подобающую службе рясу. Обедню вместе служили, смущая прихожан и клир: Неронов по старому чину священствовал и крестился двуперстием и «в Духа Святого Господа и-с-т-и-н-н-о-г-о» возглашал. И словом не одёрнул его патриарх.
Вышли из собора и повёл Ивана к себе в Крестовую. Сели друг против друга, как когда-то, шесть лет назад бывало в Казанской. Патриарх не разболокся, сидел откинувшись в дивно богатом владычном одеянии, осиянный золотом и каменьями, как драгоценная икона, в немецких окаблученных туфлях малинового бархата с вышитыми серебром на тупых носках херувимами. Неронов в своём обычном, простеньком.
– Тихо беседовать станем, а, Иване? – с вопроса начал патриарх. – Ино как вдаве собачиться учнём?
Неронов с угла на угол перекосил плечами, вроде как обиделся:
– А как и не собачиться? – спросил, взбоднув сивой головой. – Ка-ак? Ежели который год гонишь, аки собаку. Я по-иному-то и поотвык, оно и за трапезой поманеньку взлаивать почал.
– От и не бегай боле, вовсе одичашь. – Никон всё улыбался, налаживая Ивана на дружий разговор. – Тут и место доброе есть в Благовещении. Тамо и Фёдор – дьякон мысленный, с ним и ругаться одна приятность, знаешь ты его, а поперечники мне любы, с имя просветы жизненные виднее, не всё сыр-бор чорной. – Ну, так – в Благовещение протопопом? Что раздумываешь? Место тихое, царь кажный день к духовнику ходит. Государь тебя знает, люб ты ему пошто-то, ругатель. Вот и не упускай места золотого. Служи, да не шибко-то язык растопыривай.
Неронов замотал головой:
– Нет-уж! Грех сребролюбия отжени от меня. Я нищь есмь, то и добро. Никомуждо не должон, окромя Богу. Да и остарел, согнулси, оно и к землице поближе. В монастырь постричеся ухожу, да подале куды от Москвы.
– А почто подале-то? – не поверил Никон. – Всё в неё прибегал, да и во как – подале. Тут и знакомцы давние и храмы добрые.
– А других и не быват, все церквы наши добры! – начал закипать Неронов. – Одначе понаталкал ты в них своей волей чужебесие латинское, и ушло из них чинное изрядство. Духа родного не стало, всё-то переиначено и растаскано по татьей присказке: «Господи, помоги наскрести да и вынести». А на слова Божии: «Не может человек ничего принимать на себя, ежели не будет дано ему с неба» – ты начхал, тебе с какого-то другого неба указ даден! Вот токмо кем даден – назови?
Никон никак не ответил, начал хмуреть. Неронов заметил это, но продолжал своё, явно желая вывести из себя патриарха.
– Не назовёшь, тебе неможно вслух-то. Ты его одно што под одеялом в ночь кромешну мысленно поминашь. А я назову, – прищурясь, вроде выцеливая кого-то в косматом лице Никона, неприязненно вышептывал Неронов. – Дьяволом тебе даден, ему вы по новым служебникам тако-то молитесь в чине крещения: «Да снидет с крещающимся, молимся тебе, дух лукавый».