Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адъютант готовно вытянулся, он ждал, когда Колчак назовет фамилию. Адмирал молчал. Сидел он, по-прежнему не открывая глаз.
– Передаю генерал-лейтенанту Семенову Гэ эМ, – наконец произнес Колчак.
Он не произнес ни имени, ни отчества Семенова, только инициалы.
Уйдя к себе, адъютант отстучал последнее распоряжение Колчака одним пальцем на машинке и принес на подпись адмиралу. Тот подписал, не читая. Спросил только:
– Здесь все верно?
– Все верно, – поспешил подтвердить адъютант, и Колчак отдал ему бумагу.
Так Колчак перестал быть Верховным правителем, превратился в обычного гражданина России, больного и уязвленного.
Вагон, бултыхавшийся поначалу на рельсах с приличной скоростью, вскоре потерял свою прыть, чехословацкий эшелон останавливали так же часто, как и литерный В. Но на станциях Зима и Иннокентьевская все горело, горело и Черемхово – там с белыми сражались восставшие дружинники. Поговаривали о готовящихся взрывах тоннелей на Круглобайкальской железной дороге. Обстановка накалялась.
В Черемхове в вагоне Колчака появились дружинники – восемь молчаливых, прокаленных стужей человек, которыми командовал командир партизанского отряда В. И. Буров.
– Хоть одним бы глазком взглянуть на Колчака этого, – заинтересованно просипел один из дружинников – пятнадцатилетний, вконец простуженный мальчишка в гимназической шинели, туго натянутой на телогрейку.
– Жди, сейчас покажут, – зло фыркнул Буров, – дадут и еще добавят. Цельную фильму на белой простыне увидишь.
– Кино я видал аж два раза, – похвастался гимназист, – очень интересная штука – кино. На всю жизнь запоминается.
– Вот установим свою власть, тогда ты, как заслуженный партизан, только то и будешь делать, что смотреть кино.
Дружинников в вагон не пустили, разместили их в тамбуре. В вагоне, перед дверью, сели двое офицеров из конвоя с обнаженными маузерами. Мало ли что – вдруг стрелять придется.
А Колчак сидел сейчас у себя в купе и думал о том, что ему следует застрелиться. «Жизнь – омерзительная штука, торг, лавка, цепь предательств. За все в ней надо платить. Даже за чужой проступок, за чужую измену, не говоря уже о чужой боли. Обидно только своей жизнью оплачивать чужие счета, отвечать за то, в чем не виноват...»
Но, если понадобится уйти из жизни, он уйдет, не задумываясь, цепляться за нее не будет.
Оставалась надежда на Каппеля – вдруг Владимир Оскарович подоспеет – и на союзников, в первую очередь на англичан, на Нокса. На Жанена с Гайдой надеяться нельзя – эти уже предали его.
Расставив все по полочкам, Колчак сразу сделался спокоен, сосредоточен, хотя чувствовал, что почему-то все время усиливается эта досадная горечь, становится мучительной, и думал: откуда она происходит, где ее корни?
Как Божий день понятно, почему его предали чехи, почему он в качестве «почетного гостя» прицеплен вместе с вагоном к чехословацкому эшелону. Он еще в Омске заявил, что не допустит вывоза чехословаками огромных ценностей, которые те нахапали, пользуясь безнаказанностью, и дал телеграмму на Дальний Восток об обязательной проверке всех чешских эшелонов, всего барахла, которое те сумели рассовать по своим ранцам. Хапуги! Никто из союзников не ведет себя так, как чехи. Хотя по корням своим они должны были быть ближе всех к русским – славяне все-таки! Но, к сожалению, они совсем позабыли, что такое честь.
Ночью, на одном из перегонов, к Колчаку в купе пришел начальник штаба генерал-лейтенант М. И. Занкевич, человек рассудительный и добрый.
– Александр Васильевич, надо бежать, – шепотом проговорил он, – осталась единственная возможность, последняя... Больше не будет.
Колчак вспомнил офицеров охраны, уже приходивших к нему с подобным предложением, и, сухо поблескивая воспаленными глазами, покачал головой:
– Нет!
– Вы прекрасно понимаете, что будет дальше, Александр Васильевич... Надо бежать. Умоляю вас!
Колчак снова отрицательно покачал головой:
– Нет. Я не Керенский, чтобы бегать по эшелонам в женском платье. Да и потом, знаете... – он усмехнулся. – В заснеженную тайгу ведь придется уходить на лошадях – в женском платье неудобно ездить верхом...
Эшелон первого батальона шестого чешского полка продолжал двигаться к Иркутску.
У Колчака до последней минуты теплилась надежда, что союзники не выдадут его.
Дело шло к вечеру, когда эшелон на медленной скорости втянулся в серые иркутские пригороды. Дома были завалены снегом, в нескольких местах сугробы поднимались едва ли не до самых труб, скрывали целиком крыши, и из сугробов, похожих на горы, струились кудрявые, взметывающиеся прямо к высоким облакам дымы. Было холодно. Иногда из сугробов вылезали люди, глазели на эшелон, прикладывали руки козырьком ко лбу – они словно знали, что в эшелоне находится Колчак, – и снова проваливались в жесткий бездонный снег.
Кое-где снег отступал от железнодорожной колеи, и тогда были видны темные, будто вывалянные в золе избушки, крытые по-амбарному косо, с тусклыми маленькими оконцами: большие окна, как известно, плохо держат тепло, а в бедных домах этого тепла вообще кот наплакал, а иркутские окраины сплошь считались бедными.
Колчак был спокоен, он устал переживать, устал нервничать, устал ждать, он вел себя сейчас как лист, упавший с дерева в воду, – куда течение вынесет, туда и вынесет. Ему уже все было безразлично. И в голове уже ни звона суматошного нет, ни жара в висках, ни теснения в затылке.
Иногда люди возникали у самого полотна, в трех шагах от рельсов – темнолицые, с винтовками и красными повязками, они угрюмо провожали эшелон взглядами – похоже, знали, что в каком-то из этих вагонов скрывается человек, который им ненавистен: они боролись с ним, драли глотки на ветру, идя в атаки, мерзли так, что даже зубы от холода обледеневали, не могли стучать, рот запечатывало снегом и морозной крошкой – они и дышать не могли, и слезы сдерживать не могли, только шамкали от боли, казалось, что жизнь в них поддерживала только одна штука – ненависть к Колчаку.
Но вот какая деталь – они никогда не видели Колчака. И неведомо им было, что невысокий широкоплечий человек, совершенно седой, с темным, будто бы печеным лицом и угасшим горьким взглядом, стоявший у окна одного из вагонов, и есть тот самый проклинаемый ими Колчак.
– Передайте командиру батальона, что я хочу переговорить с ним, – попросил Колчак чехов, когда до иркутского вокзала оставалось всего ничего – километра три.
Командир батальона видеться с Колчаком отказался.
Колчак усмехнулся.
– Я помню, что он майор, а фамилии не помню...
– Майор Кровак.
Они все были достойны друг друга, братья-чехи – Гайда, Кровак, Сыровны, все одним миром мазаны. Военнопленные, словом. Ему подумалось, что человек, побывавший в плену, имеет смещенную психику – это вырабатывают сами условия унижения, издевательства плена; выходит человек из плена обязательно надломленным, с покалеченной волей, даже если он имеет генеральское звание; лагерь для военнопленных, он не только генералов – маршалов ломал, они теряли все человеческое, что имелось в них. Так и Гайда с Сыровны. И майор Кровак. История, конечно, запомнит эти фамилии, но толку-то...