Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сашечка, милый!
Если ты не хочешь больше жить – скажи мне это прямо, я тогда ничем тебя тревожить не буду. Делай все как хочешь. Но, если хочешь жить, то надо к этому приложить какое-то усилие. Если у самого нет сил сделать это усилие, отдайся на мою волю, я ничего тебе кроме добра не желаю. А так терзаться я больше не могу. Твоя любящая Нина».[537]
Все было как с ястребом Гулем, которого они так же пытались насильно кормить.
Нина Грин просила мужа выздороветь к Пасхе, самому любимому его празднику. Не вышло.
Был ли Грин религиозен? Сегодня это не вызывает сомнения: в последние годы жизни Александр Степанович и Нина Николаевна часто бывали в церкви в Старом Крыму.
«Идет служба. В церкви молящихся ни души, только священник и дьячок справляют всенощную.
Лучи заходящего солнца косыми, розовыми полосами озаряют церковь. Задумчиво и грустно. Мы стоим у стены, близко прижавшись друг к другу. Церковь меня волнует всегда, обнажая душу, скорбящую и просящую о прощении. За что? – не знаю. Стою без слов, молюсь настроением души, прошу словами милости Божьей к нам, так уставшим от тяжелой жизни последних лет. Слезы струятся по лицу моему. Александр Степанович крепче прижимает мою руку к себе. Веки его опущены, и слезы льются из глаз. Рот скорбно и сурово сжат».[538]
Перед смертью Грин попросил, чтобы к нему пришел священник. Александр Степанович исповедался и причастился, и это был не просто жест отчаяния прожившего всю жизнь вне веры и в самый последний миг вдруг опомнившегося человека.
В апреле 1930 года, в ответ на вопрос, верит ли он сейчас в Бога, Грин писал Вере Павловне Калицкой, и его слова – объяснение тому, почему так мало церковного в его прозе: «…Религия, вера, Бог – эти явления, которые в чемто искажаются, если обозначить их словами. … Не знаю, почему, но для меня это так.
…Мы с Ниной верим, ничего не пытаясь понять, так как понять нельзя. Нам даны только знаки участия Высшей Воли в жизни. Не всегда их можно заметить, а если научиться замечать, многое, казавшееся непонятным в жизни, вдруг находит объяснение».[539]
Вера Павловна отвечала Грину: «Прости, что я не ответила быстро на Твое последнее коротенькое письмо о религии. Если бы не оно – так я бы, вероятно, и вообще не сумела бы написать тебе. У меня одно время пропало всякое доверие к Тебе, даже самое минимальное. Но когда я прочла Твое коротенькое письмо, я подумала, что ошиблась. Ведь только ханжи и лицемеры „умеют“ писать легко и развязно о Боге. А Ты написал очень хорошо. И опять блеснула та сторона Твоей души, с которой не страшно».[540]
В письме Грина к И. А. Новикову есть такие строки: «Я буду очень рад, конечно, если Ваше положение лучше, чем я представляю его себе, а потому желаю Вам и в том, и в другом случае не падать духом, твердо надеясь на… я бы сказал, на Кого, если бы знал, что вызовет в Вас соответствующий отклик».[541]
Писателю Юрию Домбровскому, которого в 1930 году послали к Грину взять интервью от редакции журнала «Безбожник», Грин ответил: «Вот что, молодой человек, я верю в Бога».[542]
Домбровский далее пишет о том, что он смешался и стал извиняться, на что Грин добродушно сказал: «Ну вот, это-то зачем? Лучше извинитесь перед собой за то, что вы неверующий. Хотя это пройдет, конечно. Скоро пройдет».[543]
Это действительно пройдет в судьбе Юрия Осиповича, когда он станет узником ГУЛАГа, а потом напишет «Хранителя древностей» и «Факультет ненужных вещей», но, возвращаясь к Грину, надо сказать, что судить о том, каким был его путь к вере, очень сложно, а вместе с тем необходимо, потому что без этого образ писателя будет неполным.
В «Автобиографической повести» о своей детской или юношеской религиозности Грин ничего не говорит. Во всяком случае следов какой-то драмы утраченной веры, богоотступничества или остро пережитого ощущения богооставленности, свойственного многим русским людям этого времени, в его дореволюционных произведениях не найти. Едва ли было глубоко религиозным, связанным с русской церковной традицией, как у Шмелева, его вятское детство. Во всяком случае одна сцена из «Автобиографической повести», относящаяся к одесскому периоду жизни Грина, указывает на то, что он был далек от обрядовой стороны вероисповедания: «Однажды вечером, не имея спичек, я не достал их ни у кого. Надо мной пошутили: „Гриневский, прикури от лампадки“ (перед иконой всегда горела лампадка). Не видя в том ничего особенного, я влез на стол и прикурил (икона висела на столбе, поддерживавшем палубу юта).
Тотчас же я получил удар в скулу. Это сделал боцман. Я кинулся на него с ножом, но был обезоружен матросами.
Оказалось потом, что это было подстроено по уговору, и напрасно я кричал, что виноват тот, кто научил меня прикурить от лампадки, – боцман твердил: „Ты сам-то не понимаешь, что ли?“»
Тогда не понимал. Понял позже. Потому об этом и написал.
В той же «Автобиографической повести» есть также два эпизода с участием в них священника. Оба эти эпизода относятся к пребыванию Грина в тюрьме.
«Вскоре после моего ареста политических заключенных вздумал посетить архиерей из Симферополя. Это был дородный высокий человек с зычным голосом. На свою беду он зашел ко мне первому.
После неудачного побега я был в мрачном отчаянии. Архиерей вошел, сопровождаемый тюремным начальством, и с места в карьер сказал что-то высокомерное.
– Вам незачем приходить сюда, – сказал я. – Мы не дикие звери, чтобы смотреть на нас из пустого любопытства.
Архиерей отступил и укоризненно покачал головой.
– Нет! Вы и есть дикие звери! – заявил он, поворачиваясь уходить. – Я думал, что вы – люди, а теперь вижу, что точно – вы есть звери!
Он ушел, ни к кому больше не заходил, а через час меня вызвали в канцелярию.
– Зачем вы обидели батюшку? – строго спросил начальник.
Я только махнул рукой».
Другой эпизод носит характер отчасти комический.
«На втором году моего сидения в тюрьму пришел другой архиерей – старенький, сгорбленный, лукавый; он долго бранил меня за то, что я много курю (в камере стоял дым, как в кочегарке), и, уходя, стянул с полки мою четвертинку табаку; я видел, как он ловко стянул ее, спрятав в рукав, но ничего не сказал».