Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уф-ф!.. Итак, сейчас мы еще немножко повеселимся, а потом поедем в мой дворец... ах, pardonnez-moi, в мой бывший дворец... Там нам будет еще веселее. Кстати дайте-ка, пожалуйста, ключи от дворца, а то я потом забуду...
— Не давайте, вы, ублюдок! — прошипел Дзержинский, корчась от боли. — Он же вас вокруг пальца обведет! Что вы ему верите! Ну, поглядите на себя в зеркало, старая свинья: на кого вы похожи?!
— Не надо так со мной разговаривать, — обиженно сказал Зиновьев. — Я, между прочим, тоже человек и люблю ласку и доброе, вежливое обращение. Вот, пожалуйста, князь: ключи...
— Благодарю, — с усмешкой сказал Юсупов. — Теперь будьте добры встать спиной к товарищу Дзержинскому и взять его за руки... Как вы мило это делаете! — Он мимоходом потрепал Зиновьева по щеке. — Ага, вот так хорошо.
Зиновьев, как загипнотизированный кролик, выполнял все, чего требовал князь; а тот с усилием застегнул вторую пару кандалов на жирных ручках градоначальника, перекрестив цепочки так, что обе жертвы оказались накрепко прицеплены друг к другу, потом небрежно сунул в карман кожаной куртки ключи, взял со стола бутерброд и шагнул к двери...
— ...Как, князь?! Вы уходите? — жалобно взвизгнул Зиновьев.
Но Юсупов даже не счел нужным ответить; его каблуки уже стучали по лестнице...
— Я тебе это припомню, гнида! — сказал Дзержинский Зиновьеву и лягнул его ногой. Но тот ничего не ответил и как будто даже не почувствовал удара: оскорбленный, он рыдал, и слезы, мутные и крупные, как горох, катились по его рыхлым щечкам...
Феликс Эдмундович пытался освободиться: он бешено извивался и дергал локтями, время от времени набрасываясь на своего товарища по несчастью с новыми ругательствами. Но все его усилия оказались тщетны: кандалы были новые, усовершенствованные, и даже Гудини ничего бы не сумел с ними сделать. Шофер и охранник Зиновьева были отлично вышколены и ждали терпеливо; они осмелились подняться в квартиру лишь на другой день... С этого момента дружба питерского градоначальника и председателя ВЧК пошла на убыль так же стремительно и загадочно для большинства окружающих, как и началась.
— ...Кино — это прекрасно, — сказал он Ленину, — а о фотографии забывать не следует. Вы бы, Ильич, дали указание наркому промышленности построить заводик по производству фотографических принадлежностей.
— Обязательно, батенька, — ответил Ленин. Он был рад, что Железный в кои-то веки увлекся чем-то созидательным, а не разрушительным. — Мы даже назовем этот завод в вашу честь — ФЭД.
2
— Ну как, являлась нынче эта странность? — спрашивал Рыков.
— Пока не видел, — отвечал Пятаков.
Они говорили о призраке, что взял обыкновение прогуливаться меж зубцами кремлевской стены; верней всего его можно было увидеть в годовщину революции, но иногда он являлся и просто в полнолуние. Относительно личности призрака мнения советских руководителей расходились: так, Луначарский был убежден, что это дух Леонида Андреева, Дзержинский подозревал в призрачной фигуре своего старого знакомца Распутина, а Надежда Константиновна уверяла, что это просто безобидный кремлевский, т. е. аналог домового или банного, и даже оставляла ему иной раз мисочку с кашей. Владимир Ильич — стойкий, неколебимый матерьялист — ни в каких призраков не верил и жестоко высмеивал каждого, кто докучал ему этими дурацкими россказнями, делая, впрочем, исключение для жены.
Как-то осенней ночью двадцать второго года Ленина терзала бессонница. Дело в том, что у Айседоры Дункан — утонченной, изящной женщины — был один малюсенький недостаток: она храпела во сне, как двадцать грузчиков. Владимир Ильич не винил ее за это, но уснуть рядом с храпящим человеком не умел; он долго ворочался, потом, отчаявшись, встал, оделся и решил выйти прогуляться по Красной площади. Ночь была холодная, ясная, лунная. Он брел бесцельно, заложив руки за спину, шаги его отчетливо звучали по брусчатке; тень, плавно бежавшая сбоку от него, была худая и длиннорукая, как будто чужая.
И вдруг он словно бы почувствовал на себе чей-то взгляд. Это ощущение было очень упорным. Он оглянулся — никого. Он вскинул голову — и увидел, что меж зубцов стены неподвижно стоит высокая фигура... Он не испугался, а просто удивился, и крикнул:
— Эй, товарищ! Вы что тут делаете? Спускайтесь, а то упадете.
Человек на стене не отвечал и не двигался. Он был очень, очень высок, наверное больше двух метров ростом; потом он шагнул, с нечеловеческой легкостью перепрыгнув через зубец... Ленин охнул: тот, другой — НЕ ОТБРАСЫВАЛ ТЕНИ!
— Вы... вы кто такой?
Тот стоял, повернувшись к нему лицом, — он понимал это по очертанию темной фигуры, — но лица у него не было; не было глаз, а лишь какая-то зыбкая, клубящаяся темь... Наконец он заговорил, и голос его был страшен — словно ветер застонал в деревьях; и речь его была темна и смутна — живые так не говорят...
Троцкий я.
Я — призрак коммунизма;
я — часть той силы, что
как лучше хочет,
а совершает как всегда.
— Товарищ, говорите прозой, пожалуйста, — попросил Ленин: у него и от хороших стихов порою голова побаливала, а уж от таких гнусных завываний без рифмы и размера и подавно могла начаться мигрень. И вдруг до него дошел смысл слов, сказанных призраком... — Троцкий?! Вы... Ты — Троцкий?!
Тень в ответ наклонила свою ужасную голову без лица. Она стояла сейчас вполоборота, и в лунном свете видно было, что из спины у нее торчит какой-то предмет, очертанием напоминающий топор или, может быть, ледоруб. Глухой, стонущий голос раздался снова:
Что, не спится
тебе, товарищ?
— Не спится, верно, — отвечал Владимир Ильич, против воли подделываясь под дурацкий ритм призраковой речи.
Не спится! Что ж:
знать, кровь поэта
тебя тревожит.
— Какого еще поэта?! Какая кровь?
Призрак ему попался малоразвитый, неосведомленный — «несознательный», как говорили теперь в России; впрочем, откуда адским сущностям все знать про земные дела? Единственный поэт, чья кровь могла быть на совести у Ленина, — Гумилев, которого он пообещал Горькому спасти в августе 1921 года, — был успешно спасен по личному ленинскому распоряжению. Операцию осуществил огромный матрос сибирского происхождения с двойной фамилией — словно одной было недостаточно для его толстого тела, могучего роста и кучерявой бороды. Матроса звали Успенский-Лазарчук. Он на руках вынес Гумилева из застенка и переправил от греха подальше за границу. В России никто этого не знал, и многие считали, что на большевиках кровь невинного поэта, — Ленину очень хотелось очиститься от этого обвинения, но он опасался за жизнь Гумилева и Успенского-Лазарчука, а потому ограничивался тем, что распускал осторожные слухи: Гумилев жив, сбежал, и некоторые его даже видели. Но большинство верить не желало — Ленин вообще все чаще ловил себя на том, что ему не верят, и очень от этого грустил.