Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы что, охренели?» – вырвалось у Шалопая. Горлан на мгновение обернулся, увидел Шалопая и бросил: «Уйди отсюда, не суйся. Балда, выруби его, на хрен!»
Из кучи выбрался конопатый Косачёв и попытался ударить Шалопая кулаком в лицо, но тот вовремя пригнулся, и нападающий перевалился через его спину и загремел по ступенькам на первый этаж. Именно загремел, и так громко, что вся куча мигом рассыпалась, дураки завертели головами, заметались по площадке, кое-как нашли куда бежать, обрадовались, ринулись вниз, задвинув Шалопая в угол. Туфли Галуновой шлёпнули о бетонный пол. Вся одежда её спереди была в разорении, щёки полыхали. Она подхватила и натянула сползшие трусы, запахнула плащик.
«Вера… что…» – проговорил Шалопай.
«Дурак!» – крикнула ему Галунова и застучала мимо по ступенькам. Остался только Балда, он скулил и шипел на полу площадки первого этажа, не зная, за что хвататься, – везде ему было больно, а морда у него была грязная и в крови. Шалопай кое-как вывел его во двор, посадил на лавку.
«Ширинку застегни», – посоветовал ему Шалопай.
«Не могу, – прошипел Балда, показывая опухшую пятерню, – больно… Упал…»
Потом Шалопай долго казнил себя, что не помог Балде добраться в травмпункт, спешил на тренировку. «Больно… Упал…» – ужас какой-то. Шалопаю тоже стало больно. И долго больно было глядеть на грязные гипсовые повязки, с которыми этот Балда торчал на горке.
«Кисть вот, лодыжка и тут вот четыре шва!» – показывал он на голову толстыми синими пальцами, торчащими из лангетки. Этой же колобахой он стал почтительно приветствовать Шалопая, из-за чего последний старался без особой необходимости не проходить по двору, а ходил на остановку по улице. На Галунову он вообще не смотрел и даже перестал ломать голову над той её репликой.
А в остальном всё осталось по-прежнему – школа, тренировка, какие-то домашние задания, чтение перед сном и так далее. Иногда, правда, затоскует по тому странному беспамятству – на минуточку – и забудет. Но однажды на какой-то перемене в классе, когда все хаотично болтались по помещению, на него вдруг накатило то странное ощущение чудовищного беспокойства – не беспокойства даже, а чего-то непонятного, что он пережил, когда не знал, что он делает, и зашёл в ту парадную за стаей дураков, преследовавшей школьницу из «А»-класса. На перемене всё было как обычно: кто-то сидит на парте, эти в кучку сбились, чтобы посекретничать, кто-то ещё чем-то занят или смотрит в окно, кто-то – дежурный – мазюкает по доске сухой тряпкой, высоко достаёт, встаёт на цыпочки, и ладошка у него вся в мелу, а Шалопай вдруг поднялся со своего места и двинулся по проходу к доске, хотя делать ему там было совершенно нечего, и, подойдя сзади к фигурке в форменном коричневом платье – узкий кружевной воротничок, узкий кружевной манжетик, – взял её обеими руками за грудь.
Шалопай сказал потом, что ощутил у себя в ладонях такие… как две половинки апельсина по величине, по свойствам же – что-то потрясающе неожиданное. В тот же миг эта фигурка в коричневом платье высвободилась из его рук, стремительно обернулась, оказавшись Олькой Лештуковой, треснула его по морде меловой тряпкой и гневно крикнула: «Ты что? Дурак!»
Шалопай пробормотал: «Прости, пожалуйста» – поспешно вышел в коридор большими шагами, упёрся в подоконник. За окном сыпалась снежная крупа, болтались голые ветки, за ними чернели скучные дневные окна, на подоконнике валялись обрывки тетради по математике, чья-то раздавленная авторучка, бумажные шарики. Прозвенел звонок. Стихли вопли, топот и хохот, простучали каблуки училок, хлопнули, затворяясь, двери.
«Ты тоже извини меня», – услышал он у себя за спиной.
Лештукова стала рядом с ним, только спиной к окну.
«Дай-ка сюда, – сказала Оля, поворачивая его лицо к себе, – у тебя вся спина белая».
Она вынула из кармана фартука платочек, расправила, стряхнула с головы Шалопая мел, обмахнула воротник и плечо.
«Ты не виноват, ты не хотел ничего смешного, – сказала она. – Пойдёшь на английский? Пошли».
И всё на этом закончилось, так, во всяком случае, решил Шалопай. Пережитый стыд не позволял ему помнить о своей идиотской выходке.
Приближался Новый год, какие-то они писали работы, на базе все тренеры, врачи, массажисты и прочие ушли в отпуск, и тренировки его состава прекратились, за исключением семинаров по правилам и теории для таких чайников, как они, но это близко, не надо трястись на трамвае на другой конец города, появилась масса свободного времени, но чтение никакой радости не доставляло.
«Резанов, – вдруг обратилась к нему Лештукова после уроков, – ты что сейчас читаешь?»
«Цусиму», – честно ответил Шалопай.
«Ну и как?»
«Про войну, стреляют».
«А до этого?»
«Конец главы».
«Голсуорси, что ли?»
«Голсуорси».
«А Джона Брейна читал?»
«Читал».
«Возбуждает?»
«Что возбуждает?»
«Тебя».
«Это как?»
«Все с тобой ясно, – вздохнула Лештукова, – держи вот, – и она вытащила из портфеля какую-то лохматую стопочку машинописных страниц, сложила её вдоль и сунула Шалопаю в карман, – никому не показывай, потом вернёшь».
«Обязательно, а что это?»
«Дома посмотришь».
И удрала. Шалопай остался стоять, держась рукой за карман, стараясь вспомнить, что это было, в смысле, не что произошло, а что он только что видел? Но ничего вспомнить не мог, кроме одного Олиного глаза, огромного и трёхмерного, как поверхность мяча, с выпуклой линзой зрачка, за которой сияла серо-зелёная радужка, и глаз этот был страшно живой, мгновенно обращаясь то на него, то влево, то вправо, то вниз, то вверх, то опять на него. Никогда Шалопай не видел ничего подобного, во всяком случае так близко.
Дома он развернул рукопись. «Камасутра», – увидел он заголовок, искусство там чего-то и так далее. Шалопай никому