Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта чета пригласила к себе Швердтфегера ещё до того, как его имя появилось в газетах; господин Рейф как щедрый меценат прежде других узнавал о предстоящих событиях музыкальной жизни; прослышав, что Адриан тоже собирается в Цюрих, они не замедлили послать приглашение и ему.
В их обширном доме было вдосталь комнат для гостей, и, приехав из Берна, Адриан и Руди уже застали там Жанетту Шейрль, ежегодно проводившую две-три недели у своих швейцарских друзей. Но не она была соседкой Адриана за интимным ужином, который после концерта состоялся в столовой Рейфов.
Во главе стола, с неподвижным лицом, сидел хозяин дома, потягивавший какой-то безалкогольный напиток из прекрасного гранёного бокала и усердно шутивший с драматическим сопрано из городского театра — дамой могучего телосложения, которая в разговоре то и дело ударяла себя кулаком в грудь. Был там и ещё один оперный артист — героический баритон, уроженец балтийских провинций, долговязый мужчина, говоривший вполне интеллигентно, хотя и громовым голосом. Далее, разумеется, устроитель концерта, капельмейстер Заккер, затем доктор Андреэ, постоянный дирижёр филармонии и музыкальный критик из «Новой цюрихской газеты», доктор Шу — все со своими дамами. За другим концом стола, между Адрианом и Швердтфегером, величественно восседала госпожа Рейф; по правую и по левую руку от них — молодая, вернее, ещё молодая девушка, но уже известная художница, мадемуазель Годо, французская швейцарка, и её тётушка, пожилая дама с усиками, добродушная до того, что казалась русской, которую Мари (так звали мадемуазель Годо) величала ma tante или «тётя Изабо»; она жила с племянницей в качестве компаньонки, экономки и дуэньи.
Нарисовать здесь портрет Мари Годо — моя обязанность, ибо немного времени спустя мой взгляд не раз испытующе — по радостным, добрым причинам — останавливался на ней. Если где нельзя обойтись без слова «симпатичный» при определении человека, то уж, конечно, говоря об этой девушке, которая каждой своей чёрточкой, каждым словом, каждой улыбкой, каждым своим проявлением полностью соответствовала спокойному, эстетически-нравственному смыслу этого слова. Начну с того, что у неё были невиданно прекрасные чёрные глаза — чёрные, как смола, как дёготь, как спелая ежевика, не очень большие, но с открытым и в своей тьме ясным и чистым взглядом под бровями, тонкий равномерный рисунок которых не имел ничего общего с косметикой, так же как и естественная, неяркая алость её нежных губ. Ничего искусственного, подчёркнутого, подкрашенного не было в облике этой девушки. Приятная простота, с которой её тёмно-каштановые волосы, зачёсанные со лба и нежных висков, так что уши оставались открытыми, были собраны в тяжёлый узел на затылке, отличала и её красивые, умные руки — отнюдь не маленькие, но стройные, тонкокостные, у запястья непритязательно обтянутые манжетами белой шёлковой блузки. Из белого же гладкого воротничка поднималась её шея, стройная, круглая, как колонна, словно точёная и увенчанная прелестным, чуть заострённым овалом лица с кожей цвета слоновой кости, с носиком, обворожительным своими трепетно-задорными ноздрями. В редкой улыбке и в смехе, ещё более редком, от которого трогательно напряжёнными делались жилки на прозрачных её висках, открывался ряд белых блестящих и ровных зубов.
Никого, вероятно, не удивит, что я с такой любовью и тщанием стараюсь воссоздать образ женщины, которую Адриан некогда хотел назвать своею женой. Я тоже впервые увидел Мари в белой шёлковой блузке, так хорошо оттенявшей, не случайно, конечно, темень волос и глаз, но потом почти всегда видел её в будничном или дорожном платье, и оно, пожалуй, ещё больше шло к ней, — из тёмной шотландской шерсти с лакированным поясом и перламутровыми пуговицами, — иногда ещё и в рабочей блузе до колен, которую она надевала поверх него, садясь за чертёжную доску, чтобы свободнее орудовать чёрными и цветными карандашами. Мари Годо была театральной художницей — Адриану об этом заранее сообщила госпожа Рейф — и делала эскизы костюмов, декораций и мизансцен для маленьких парижских театриков, оперных и опереточных, для «Gaïété Lyrique»[245]для старинного «Théâtre du Trianon»[246], эскизы, по которым работали портные и декораторы. Так и жила эта девушка, уроженка Ниона на Женевском озере, со своей тётей Изабо в крохотной квартирке на Иль-де-Пари. Однако слава о её трудолюбии, изобретательности, подлинно глубоком знании истории костюма и изящном вкусе распространялась всё шире; теперь она не только приехала в Цюрих по своим профессиональным делам, но за ужином сообщила своему соседу справа, что через месяц поедет в Мюнхен, чтобы передать тамошнему театру эскизы для постановки современной костюмной комедии.
Адриан делил своё внимание между ней и хозяйкой дома, тогда как сидевший напротив усталый, но счастливый Руди балагурил с добродушной «ma tante», которая смеялась до слёз и то и дело наклоняла к племяннице своё мокрое лицо, чтобы захлёбывающимся от смеха голосом повторить наиболее, по её мнению, удачные шутки своего соседа. Мари приветливо кивала ей в ответ, явно довольная, что она так хорошо развлекается, и взгляд её с благодарным выражением останавливался на весёлом соседе тётушки, который всеми силами старался поощрять потребность старой дамы в передаче его острот. Адриану, в ответ на его расспросы, Годо рассказывала о своей работе в Париже, о новых спектаклях французского балета и оперы, о которых он мало что знал, о вещах Пуленка, Орика, Риети. Они оживлённо вспоминали «Дафниса и Хлою» Равеля, «Игрушки» Дебюсси, музыку Скарлатти к Гольдониевым «Весёлым женщинам», «Тайный брак» Чимарозы и «Дурное воспитание» Шабрие. Для какой-то из этих постановок Мари делала эскизы и теперь карандашом набросала на меню некоторые из своих сценических решений. Саула Фительберга она хорошо знала, ну конечно же! При этом имени зубы её блеснули и от смеха трогательно напряглись жилки на висках. Она свободно говорила по-немецки, с лёгким и милым иностранным акцентом; голос у неё был тёплый, пленительного тембра, певческий голос, несомненно, отличный «материал»; скажу точнее: по тональности и окраске он не только напоминал голос Эльсбеты Леверкюн, но, право же, минутами казалось, что это говорит не Мари, а мать Адриана.
Компания человек в пятнадцать, как та, что собралась у Буллингера, встав из-за стола, обычно разбивается на группы, обновляя собеседников. После ужина Адриан едва ли обменялся двумя-тремя словами с Мари Годо. Заккер, Андреэ и Шу, а также Жанетта Шейрль втянули его в нескончаемый разговор о новостях музыкальной жизни в Цюрихе и в Мюнхене, в то время как парижские дамы с оперными певцами, хозяевами дома и Швердтфегером сидели за столом, уставленным драгоценным севрским фарфором, и с удивлением смотрели, как старый господин Рейф чашку за чашкой пил крепчайший кофе, по-швейцарски обстоятельно пояснив, что ему это предписано врачом для укрепления сердечной деятельности и против бессонницы. Трое гостей, живших в доме, разошлись по своим комнатам тотчас же после ухода остальных. Мадемуазель Годо и её тётушка прожили в Цюрихе, в отеле «Eden au Lac»[247]ещё несколько дней. Когда Швердтфегер, на следующее утро вместе с Адрианом уезжавший в Мюнхен, прощаясь с дамами, весьма оживлённо выразил надежду встретиться с ними в баварской столице, Мари подождала, покуда Адриан к нему присоединится, и только тогда дала своё согласие.