Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутри же тюрьмы нам, заключенным, не позволялось общаться друг с другом, и вплоть до лета 1954 года любой разговор во время таких занятий, как уборка помещений, клейка бумажных пакетов или работа в саду тюремного дворика, был строжайше запрещен.
Я предпочел бы не описывать отдельные детали тюремной жизни в Шпандау, пока другие заключенные еще остаются там. Но я хочу сказать, что я не питаю неприязни к британским, французским, американским или русским солдатам, которые охраняли нас; они лишь выполняли приказы. А ни западные демократии, ни Советский Союз не позволят солдату не выполнять воинские приказы. Офицеры-медики, служившие в тюрьме, выполняли свои медицинские обязанности вполне корректно и без личной неприязни к нам. Французские капелланы в тюрьме заслужили нашу особую признательность за гуманность, с которой они выполняли свои функции в пределах того узкого коридора, который был им оставлен. Но, поскольку нам не было позволено общаться с ними, было невозможно получить у них духовное утешение и совет.
Международный военный трибунал в Нюрнберге был единственным в своем роде учреждением во всей истории юриспруденции. В отличие от любого другого суда любой западной страны он не имел над собой вышестоящего надзорного органа или апелляционного суда. Даже Контрольный совет по Германии не обладал над ним верховной властью. Он мог осуществить смягчение приговора, но не сделать его более суровым. Именно по этой причине было отклонено мое ходатайство о замене пожизненного заключения на расстрел. Но даже в этом отношении Контрольный совет вскоре прекратил «контролировать», для других же практических надобностей он просто перестал существовать. Тюрьма Шпандау и ее администрация, созданная в военной форме для исполнения приговора суда, остались единственной деятельностью четырех держав-победительниц, которая продолжала существовать. Она представляла своего рода уникальный контраст тому расколу, который произошел во всех других отношениях между Востоком и Западом. Но поскольку так и не существовало никакого вышестоящего органа, к которому можно было бы апеллировать – хотя таковой должен был быть создан в соответствии с решениями Нюрнбергского трибунала, – условия содержания в тюрьме часто становились более тяжелыми.
Тюремные стены и тишина в наших камерах-одиночках, окружавшие нас в Шпандау, давали заключенным возможность и стимул для раздумий. В эти долгие, медленно тянувшиеся годы я часто с признательностью думал о своих родителях и учителях, которые внушили мне твердую христианскую веру, так поддерживавшую меня в жизни. Эта вера теперь хранила меня от отчаяния, поскольку я был убежден в своей невиновности перед человечеством.
В своих мыслях я постоянно возвращался к моей жене и моему сыну, о которых очень беспокоился. Я благодарил Бога, что мой Ганс достойно определился в жизни, хотя моя судьба тяжким бременем легла и на его плечи. Его поддерживали наши верные друзья. Поскольку какая-либо деятельность в сфере агрономии была невозможна в обстоятельствах, в которых он оказался, он был вынужден отказаться от избранной им профессии фермера, в которой уже много преуспел, работая после окончания агрономического факультета в больших поместьях в Силезии и Шлезвиг-Гольштейне. Но благодаря помощи нашего старинного друга доктора Рёпке он смог получить перспективную должность на металлургическом заводе в Липпштадте, что в Вестфалии, и вновь обрел уверенность в будущем. Я испытал громадное утешение, когда узнал, что он смог воссоединиться с моей женой. Однако его ранняя смерть оборвала все надежды.
В Шпандау нам разрешали читать, пока был включен электрический свет и мы были свободны от наших постоянных обязанностей. Гесс получил несколько книг, отправленных ему из Англии, другие получали книги от друзей. Книги эти стали основой небольшой библиотеки, которую вверили моим заботам. Различные библиотеки Берлина тоже поделились с нами своими книгами, но все труды по политике или военному делу неизменно изымались тюремной администрацией. Никому из заключенных не позволялось ничего писать, за исключением ежемесячных писем родным.
Позднее, когда режим нашего содержания был немного смягчен и мы получили возможность общаться, порой затевались весьма интересные дискуссии. В них я всегда оказывался един во мнениях с бароном фон Нейратом и более всего с Дёницем.
Нейрат был тремя годами старше меня, и его обширнейшие знания о внешней политике со времен 1914 года, когда он стал германским послом в Константинополе, давали нам материал для бесконечных бесед. Хотя здоровье его оставляло желать лучшего, он никогда не терял чувства собственного достоинства, а его стоическое принятие выпавшей ему судьбы служило примером для каждого из нас. Мне было горько наблюдать, как годы давили ему на плечи, а силы на глазах покидали его. Когда же, наконец, в 1950 году он вышел из заключения, то едва мог держаться на ногах, а через два года тихо угас в кругу семьи.
Совершенно естественно, что я имел много общего с Дёницем, поскольку мы с ним так долго прослужили вместе на флоте, а потом оказались вместе подсудимыми в Нюрнберге. Он много читал, сохранил отменную выправку, хотя и его здоровье изрядно пошатнулось.
Поскольку я был приговорен к пожизненному заключению, тогда как Дёниц только к десяти годам, мы, естественно, считали, что он первым выйдет на свободу. Для меня стало громадной неожиданностью, когда я был освобожден первым и должен был покинуть тюрьму, оставив в ней своего старого соратника, которому пришлось отбыть весь отмеренный ему судом срок. Но когда он был освобожден, мы возобновили наше общение.
Лишь долгое время спустя после моего освобождения я узнал, как много людей неустанно трудились все эти годы над тем, чтобы не только облегчить условия моего заключения, но и добиться моего полного освобождения. Такие люди были не только в рядах моих старых боевых друзей, но и среди известных деятелей Германии и других стран, в том числе и среди наших врагов в годы войны. Глубокое чувство благодарности охватывает меня, когда я думаю об этом, а их дружественное отношение позволяет мне забыть горечь недавнего прошлого.
Не представляя себе, что меня ждет нечто другое, кроме как окончание своего земного пути в Шпандау, я начал размышлять об уходе из жизни. Больше всего меня волновала мысль о том, что я не только не могу помогать своей семье, но само мое заключение довлеет над ними постоянным бременем. Мой сын Ганс умер в Липпштадте 17 января 1953 года в результате болезни, полученной им на военной службе. Хотя моя жена и множество других людей, занимавших высокое положение, пытались добиться для меня короткого отпуска из тюрьмы, чтобы я мог увидеться с ним перед смертью, мне даже не позволили присутствовать на его похоронах. Я даже не знал о его смерти до тех пор, пока французский капеллан не сообщил мне эту печальную весть двумя днями спустя. Даже сейчас я совершенно не могу понять, почему администрация тюрьмы – четверо полковников – сочла нужным присутствовать в тот момент, когда я получил это печальное известие.
Не обошли меня и старческие болезни, которые со временем набросились и на меня. На какое-то время я был помещен в госпиталь, и 1955 год – восьмидесятый год моей жизни – я встретил в таком плохом состоянии, что едва мог ходить, да и то лишь опираясь на две трости.