Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грозный Вейо перещеголял даже эти изощренные похвалы: «Никакой ваты, никаких длиннот. Это сама живая и упругая плоть, которая резвится, и скачет, играя крепкими мышцами, и трепещет, согретая жаром горячей крови. Я бы осмелился сказать, что этот сборник – самый прекрасный образец чувственной поэзии во французском языке». Здесь противник был справедлив. Мы восхищаемся, как и он, изящной и мускулистой силой этих бесчисленных строф. Восьмисложный стих не дает возможности злоупотреблять лишними словами; он требует воображения и, чтобы избежать однообразия, своего рода сумасбродства, внезапно возникающей мысли и образа.
Каждая строфа превосходна; каждая танцовщица по воле автора легко подпрыгивает и опускается. Сборник, безусловно, не отличается изобилием мыслей; восхваление лесов, весны, бедной хижины, поцелуев, прелестных девушек, розовых ножек; непрестанные уверения в том, что природа человека всюду одинакова: «Не все ль равно – хламида или платье? Марго и в чепчике – Гликерии подобна…» И разве нельзя на мгновенье отвлечься от высоких, глубоких проблем?
Итак, очаровательные танцы, гибко ритмизованные, с участием самых прекрасных слов; балет в стиле Ватто—Шенье—Феокрита, где идиллии отражаются в сверкающих зеркалах, за выходом прачки следует выход нимф. Удар цимбал – и гениальный хореограф стремится доказать читателю, что даже при этом стремительном ритме можно без усилий перейти от идиллии к эпопее. Благодаря этому возникают очаровательные вещи: «Время сева. Вечер», «Шесть тысяч лет в войну», а также «Воспоминания о войнах прежних лет». Можно себе представить восхищение Теофиля Готье, Теодора де Банвиля, Доде, которые пользовались в то время тем же инструментом, не достигая такого мастерства. Ремесленникам языка это виртуозное зрелище доставляло поистине «божественное наслаждение», как об этом писал Барбе. Светская публика Второй империи содействовала коммерческому успеху книги. Изящно-фривольные мотивы были вполне в духе того времени. Широкая публика, читавшая и одобрявшая «Возмездие», не интересовалась этой слишком уж искусной поэзией. Жорж Санд написала в «Авенир насьональ» превосходную статью о «Песнях». В ответ, в знак благодарности, она получила довольно странное письмо. «Эта страница вознаграждает меня за мою книгу… Существование Бога доказывается тем, что среди людей мы находим гения. Вы и есть этот самый гений…» Новая форма доказательства бытия Божия.
О жизни Виктора Гюго между 1866 и 1869 годами существуют пространные воспоминания, иронические и вместе с тем правдивые, принадлежащие перу Поля Стапфера, молодого французского учителя, который приехал преподавать литературу в коллеже Гернси и был принят в доме поэта. Гюго жил тогда под опекой своей свояченицы Жюли Шене, обедать к ним приходил один из изгнанников, горбун Кеслер. Гернсийцы не дарили своим вниманием иностранного писателя, они были возмущены его республиканизмом и непочтительными высказываниями о королеве Виктории; лишь дочь судьи, мисс Кэри, восторгалась его стихами и считала его великим человеком. Стапфер был поражен благородной и легкой поступью старика Гюго. Сильный и ловкий, в мягкой шляпе с широкими полями, с накинутым на плечо плащом во время непогоды, обычно державший руки в карманах, высокий и статный, он произвел бы внушительное впечатление даже в жалком одеянии бродяги.
Чопорный, с изящными манерами на старинный лад, в высшей степени учтивый, он говорил молодому Стапферу, что «считает за честь принимать его у себя». В беседе с глазу на глаз его речь, пронизанная французским остроумием, была проста и естественна. Перед многочисленной аудиторией он становился весьма красноречивым. Личность превращалась в персонаж. Тогда он метал громы и молнии против вульгарного материализма. С негодованием цитировал он изречение Тэна: «„Порок и добродетель являются такими же продуктами, как сахар и купорос…“ Но ведь это отрицание различий между добром и злом!.. Я хотел бы быть в Париже, да-да, я хотел бы пойти в Академию, чтобы вместе с архиепископом Орлеанским голосовать против избрания этого педанта!» Другим ненавистным для него человеком являлся Расин. «Он владеет своим инструментом неуверенно, – говорил Гюго, – и иногда пишет очень плохо:
И со сладострастием литературного гурмана он восхвалял «Налой» Буало, «Сумасброда» Мольера, трагедии Корнеля. После обеда он становился «возвышенным». Молодой Стапфер не без лукавства заметил, что именно тогда ставились и разрешались сложнейшие проблемы: бессмертие души, сущность Бога, необходимость молитвы, абсурдность пантеизма, абсурдность позитивизма, две бесконечности. «О, как ограничен атеизм! Как он скуден! Как он абсурден! Бог существует. Я больше уверен в Его существовании, чем в своем собственном… Что касается меня, то я и четырех часов не провожу без молитвы… Если я ночью просыпаюсь, то сразу начинаю молиться. О чем я прошу Бога? Чтоб Он даровал мне свою силу. Я хорошо знаю, что хорошо, что плохо, но я не нахожу в себе силы делать то, что я считаю хорошим… Мы существуем в Боге. Он творец всего. Но было бы ложным утверждать, что он сотворил мир, ибо Он творит его постоянно. Он – это Я бесконечности. Он является… Адель, ты спишь?»
Госпожа Гюго прибыла в тот вечер на Гернси и прожила там очень недолго. Теперь она была импозантной дамой шестидесяти четырех лет, с высокой прической из крупных локонов, в нарядном платье, подчеркивавшем ее пышные формы. Она поражала молодого Стапфера тем, что с торжественным видом изрекала очевидные вещи: «Вы из Парижа, сударь?.. Ах, Париж! Величайший город мира!..» Время от времени она исправляла ошибки в речи своей сестры: «Ах, Жюли, как ты можешь говорить: „Не хотите ли медока?“ Надо говорить: медокского вина».
О современных писателях Виктор Гюго отзывался без обиняков. Его удивляло, что критика вознамерилась раскрыть «великое значение поэзии Мюссе… Я нахожу очень верным и прелестным определение, которое ему когда-то дали: мисс Байрон… Он во многом уступает Ламартину… Есть только один классик в нашем веке, единственный, вы понимаете? Это я. Я знаю французский язык лучше всех. После меня идут Сент-Бёв и Мериме… Но этот последний – писатель короткого дыхания. Сдержанный, как говорят. Вот уж действительно хорошая похвала писателю. Тьер – это писатель-швейцар, нашедший читателей-дворников… Курье – гнусный малый. У Шатобриана много превосходных сочинений, но это был человек без любви к человечеству, отвратительная натура. Меня обвиняют в том, что я был горд; да, это верно, моя гордость – это моя сила».