Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читая наивные, во многом подражательные строки, сквозь которые, однако, пробивалась собственная, незаемная интонация, Есенин считал своим долгом передать Приблудному секреты поэтического мастерства. И, что греха таить, Приблудный, уловив доброе покровительственное отношение к себе, на какое-то время совершенно «отпустил вожжи», считая, что подобное положение в порядке вещей. Он перешел на полное иждивение к старшему собрату, без зазрения совести пользовался принадлежащими тому вещами, практически не работал над стихами, решив, что на Есенине выедет в любом случае. Во время публичных выступлений нарабатывал славу, используя большое личное обаяние, всегда и везде был душой компании, а когда начинало казаться, что для известности этого недостаточно, использовал и другие приемы.
Как-то, будучи с Есениным в Ленинграде, он отправился на прогулку раздетым до трусов, уверяя, что это необходимо для закалки. Есенин тут же понял, что сие «одеяние», по сути, то же, что его ранние плисовые шаровары или Маяковская желтая кофта. Он мгновенно остановился и выдал Приблудному по первое число:
– А знаешь, я с тобой не пойду! Не потому, что мне стыдно с тобой идти, а потому, что не нужно. Понимаешь? Не нужно! Ты что? Думаешь, я поверю, что ты из спортивных соображений голый ходишь? Брось, милый! Ты идешь голым, потому что это входит в твою программу! А мне это не нужно! Понимаешь? Уже не нужно! Ну так вот. Ты иди по левой стороне, а я – по правой.
Подчас «подвиги» Приблудного вызывали у Есенина неприкрытое раздражение, которое шло по нарастающей и отразилось в письмах к Галине Бениславской.
«Гребень, сей Приблудный, пусть вернет! У меня все это связано с капризами суеверия. Потом, пусть он бросит свою хамскую привычку обворовывать ближних!»
«Вчера Приблудный уехал в Москву. Дело в том, что он довольно-таки стал мне в копеечку, пока жил здесь. Но хамству его не было предела. Он увез мои башмаки. Не простился, потому что получил деньги. При деньгах я узнал, что это за дрянной человек. Абсолютно точь-в-точь такой же, как с папиросой. Все это мне ужасно горько. Горько еще потому, что он треплет мое имя. Здесь он всем говорил, что я его выписал. Собирал у всех деньги на мою бедность и сшил себе костюм. Ха-ха-ха – с деньгами он устраиваться умеет. Поэтому я сказал ему, чтоб он заплатил мне за башмаки. Это было ведь почти лучшее, что я имел из обуви. Он удрал. Удрал подло и низко. Повидайте его и получите с него три червонца. Сам я больше с ним не знаком и не здороваюсь. Не верьте ни одному его слову. Это низкий и продажный человек. Получить же я хочу с него ради принципа – чтобы не дать сволочи облапошить себя».
Сказать и даже написать такое всегда легче, чем исполнить. Есенин искренне привязался к Приблудному и не прогнал его от себя окончательно даже тогда, когда ему показалось, что, кроме подражательства, молодой стихотворец ни на что не способен. Это было для Есенина куда хуже, чем все человеческие пороки, вместе взятые. Однажды он отчеканил Приблудному, глядя ему в глаза:
– Ты понимаешь, ты вот – ничего! Что ты списал у меня – то хорошо. Ну а дальше? Дальше нужно свое показать, свое дать. А где оно у тебя? Где твоя работа? Ты же не работаешь? Так ты – никуда! Пошел к чертям. Нечего тогда с тобой возиться.
Подобные взбучки Есенин устраивал Приблудному не единожды, и, надо сказать, они в конце концов произвели впечатление. Достаточно сравнить две книги Приблудного – «Тополь на камне» и «С добрым утром!», изданные уже после смерти Есенина, чтобы убедиться в этом.
Не меньше, чем с Приблудным, Есенин возился и с другими молодыми людьми, жаждущими поэтических лавров. В Ленинграде возникла группа, назвавшая себя «Воинствующим орденом имажинистов». Влюбленные в поэзию Есенина и восхищавшиеся приемами «творческого поведения» старших московских собратьев, они мечтали о славе, о шумных скандалах, приносящих известность, хотели издать журнал «Необычайное свидание друзей», по примеру «Гостиницы», и всеми силами стремились обратить на себя внимание. Группа объединяла нескольких задушевных приятелей – Леонида Турутовича, выбравшего себе «красивый» и «иностранный» псевдоним «Владимир Ричиотти», Семена Полоцкого, Вольфа Эрлиха, Григория Шмерельсона.
Имажинизм к этому времени был для Есенина как прошлогодний снег и воспринимался им не иначе, как порождение «царства хаоса», которое осталось далеко позади. Еще будучи за границей, он писал Мариенгофу: «Стихи берегу только для твоей „Гостиницы“»… И еще раньше: «Наше литературное поле другим сторожам доверять нельзя…» Приехав же, убедился в том, на каких «сторожей» он оставил литературу. Всю политику «Гостиницы» определял Мариенгоф, подгоняя под себя не только сам материал, но и его расположение. В «Стойле Пегаса» для поэзии места уже не было – занюханное нэповское кафе. Мало того, Есенин убедился, что за время отсутствия его просто ограбили. Сестра Екатерина не получала никаких денег из пая «Стойла», а книжный магазин друзья-приятели продали Сахарову. При этом Мариенгоф вел себя как натуральный «вождь имажинизма», а Есенин оказался сбоку припека. А самое главное – не ощущалось ни малейшей перемены в духовном содержании группы. Веселое хулиганство выродилось в обыкновенную тоскливую пошлость. Прежние разговоры о манифестах, декларациях… И Есенин – в заднем ряду. Все его возражения воспринимались как психический сдвиг. Да еще плюс к этому – выступление Мариенгофа на суде по «делу четырех».
Есенин резко разорвал отношения с Мариенгофом, и, по существу, на этом группа прекратила свое существование. Все остальное шло уже по инерции. Четвертый номер «Гостиницы», самый бездарный из всех, оказался последним, и ни одной строчки есенинских стихов в нем уже не было. Когда же к Сергею пришел Рюрик Ивнев «выяснять есенинские позиции» – поэт великодушно пригласил в будущий «Вольнодумец» всех своих бывших друзей, но при этом заявил, что ни о какой «Гостинице» слышать не хочет, ни о какой автономной группе не может быть и речи и что никого неволить он не будет – пусть каждый печатается, где найдет нужным.
Что же касается ленинградской молодой поросли, то Есенин в разговорах с этими птенцами пытался внушить им самое главное – то, без чего не может быть поэта. Едва ли он всерьез полагал, что им под силу будет воспринять его уроки даже при большом желании – дарование-то крошечное. Но поделиться с ними выношенным, пережитым, прочувствованным считал своим долгом. Наиболее внимательным его слушателем был Вольф Эрлих, который, единственный из членов «воинствующего ордена», оставил пространные воспоминания о поэте.
– Все они думают так: вот – рифма, вот – размер, вот – образ, и дело в шляпе. Мастер. Черта лысого – мастер! Этому и кобылу научить можно! Помнишь Пугачева? Рифмы какие, а? Все в нитку! Как лакированные туфли блестят! Этим меня не удивишь. А ты сумей улыбнуться в стихе, шляпу снять, сесть, – вот тогда ты мастер!