Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был апрель 1610 года. На Клементьевском бугре стучали топоры, визжали пилы, раскатисто перекликались люди — то крестьяне вновь вернулись на родные места.
Земля вокруг была изрыта, перекопана, выжжена. Еще по снегу снесены были проклятые польские туры.
В ноябре 1609 года Михайло Скопин-Шуйский, вернувшись из Новгорода, послал осажденным обещанную подмогу — девятьсот человек отборного войска под предводительством Жеребцова. К нему скоро присоединился Валуев, который привел войско в пятьсот человек. Оба полководца напали на польский лагерь и сожгли его. Сапега обратился в бегство. Войска Скопина-Шуйского и защитники крепости, вышедшие в открытое поле, преследовали врагов с такой яростью, что от прославленного войска Ржечи Посполитой остались жалкие охвостья. А в январе 1610 года остатки вражеских войск отступили совсем от многострадальной крепости…
Как ни изрыта, как ни растревожена была земля, а вешние воды и солнце сделали свое: уже кое-где смело пробивалась ярко-зеленая щетинка травы, как будто и не было здесь смертоносного действа вражеских пушек.
На Клементьевском бугре тоже кое-где пробивалась травка. Ольга выбрала маленькую полянку, бросила на нее старый тулуп и посадила на него сына Данилу — пусть-ка посмотрит на зелень. Сыну Даниле шел девятый месяц. Он сидел, разбросав налитые крепкие ножки, и смешно водил ручонками по воздуху, словно желая весь мир поймать в свои нежные ладошки. Ему было тепло. Он смотрел на солнце, жмуря синие — селевинские — глаза под черными — Ольгиными — бровями. Ветерок касался его светло-русых с золотинкой пушистых волос — и он отважно ловил ветер.
Скоморох Афонька, осиротевший после своего брата Митрошки, и Алексей Тихонов, монастырский скорописец, рубили Ольге избу. Потом Алексей ушел, ему было некогда — целыми днями он писал грамоты в десятки городов, призывающие весь русский народ собирать ополчение и очистить русскую землю от врагов.
Рубить избу остался один Афонька. Его топор тесал и постукивал будто заодно с бойкой скоморошьей песней:
Ай дуду, дуду, дуду!
Сидит ворон на дубу,
Он играет во трубу…
Труба тесаная,
Перетесаная…
Маленький Данила Селевин слушал и стук топора и плясовой разлив скоморошьей песни.
Афонька поднял голову и подмигнул ему:
— Ух, ты… житель… Орленочек ты мой!
И Афонька скорчил такую лихую веселую рожу, что маленький Данила захлебнулся от восторга.
«Орленочек ты мой!» — повторила про себя Ольга. Да, только сын Данила остался у ней, только его и сохранила она. «Орленочек!»… Сказывают, орлы до ста лет живут. Длинная-длинная жизнь расстилалась перед этим вторым Данилой — он в упоении озирал ее начало.
Голуби, дружно воркуя, летали над стенами Троице-Сергиевой крепости. Могучие стены, сложенные клементьевскими и молоковскими мужиками, стояли нерушимо, глядя навстречу векам.
Легче голубей и ласточек летали воспоминания Ольги над оживающей землей.
«По гроб жизни я выручатель твой!» — вспомнилась Ольге клятва Федора Шилова земле родной осенним вечером 1608 года. А теперь новый, будущий выручатель земли радовался началу своего бытия.
Острокрылые касатки, сверкая белыми грудками, пролетели совсем низко, будто здороваясь с новым жителем села Клементьева. Данила Селевин замахал им ручонками, но тут чудная, опьяняющая младенческая усталь вдруг сморила его. Его пушистая, как одуванчик, светло-русая голова упала на грудь матери. Он спал, полуоткрыв жадные, улыбающиеся уста и свободно раскинувшись всем телом, маленький владыка земли, дитя человеческое. Ольга улыбнулась и прижала сына к себе. Стойкое сердце Данилы Селевина билось под ее рукой, кровь Данилы играла на щеках его сына, смелость Данилы росла в этом маленьком существе…
Солнце еще сияло и грело, но ласточки, мелькая острыми, как стрелы, крыльями, беспокойно и низко кружили над землей, предчувствуя первую весеннюю грозу.
1940 г.
ПОВЕСТЬ О ПРОПАВШЕЙ УЛИЦЕ
Случай в полдень
Знакомство мое с этой улицей произошло более тридцати лет назад. Но как сейчас вижу июньский полдень, беспощадное к пешеходам голубое эмалевое небо и равнодушно-суетливую толпу чужих, незнакомых людей.
Мы с матерью попали сюда случайно. Извозчик, который до отхода нашего поезда обещал нам показать «матушку Москву», высадил нас на Театральной площади и загадочно сказал:
— Отсюда все увидите. Тут вам красота всякая и снедь любая, расхорошая, такой нигде не сыщешь.
Действительно, мы очутились в царстве снеди.
Из-за зеркальных стекол смотрели на меня окорока, сыры, колбасы. Зернистая икра в бадейках, в лотках и на блюдах, окруженная изумрудной зеленью, сверкала, искушала, как черный бисер. И благоразумная моя мать поддалась искушению.
— Зайдем, купим, — сказала она решительно и толкнула дверь.
Навстречу нам засиял белый фартук — низенький, широколицый человек, семеня короткими ножками, вышел из-за прилавка.
— Чего изволите-с?
Мать сказала с достоинством:
— Четверть фунта зернистой икры.
— Чего-с? — переспросил он, обернув к нам красное, мясистое ухо. — Чего-с?
— Четверть фун…
— Эй, молодцы-ы! — зычно крикнул толстяк и хлопнул в ладоши.
Откуда-то из-за колбас и балыков появились еще четыре белых фартука. Коротконогий подмигнул им:
— Эй, ма-лад-цы!.. Кому хатится четвертку икорки сударыньке отвесить? Четвертку икорочки-и? А?
Мать заметалась, ища вдруг непонятно куда исчезнувшую дверь. Фартук и щекастая, рыжеусая голова гоготали нам в лицо:
— Таким весом не пробавляемся, барынька!.. Оптом торгуем, оптом, на сотни-тысячи, барынька!
Он захохотал, и все кругом — белые фартуки, багровые колбасы, круглобокие бадейки, — все загремело жирным утробным хохотом.
— Копеечными покупателями не занимаемся… Boot что-о, сударынька! — прохрипел коротконогий и толстым мизинцем смахнул со щеки веселую слезу. — Ма-ладцы, будя! Будя!
Рыжеусый фартук отошел в уголок, куда-то под плотные навесы колбас и окороков. Мы ринулись к маленькому подслеповатому стеклу двери.
— Сказали бы по-человечески. Мы ведь из провинции, не знаем… — выходя на улицу, обиженно сказала мать.
Рыжеусый вышел следом за нами. Вместе с другим молодцом он нес в рогоже огромную рыбину, похожую на корабельного покойника, зашитого вместе с островерхим колпаком. Рыбу бережно положили на плюшевое дно пролетки. Потом выносили что-то еще и еще. Сидевший в пролетке юркий, как уж, чернявый человек, в котелке и розовой косоворотке, подобострастно погладил рогожу:
— Балычок-то какой!
Потом осторожно обнял бадейку, поместившуюся рядом, и ткнул кучера-тумбу в пухлую спину.
— Пшел!
Пара серых в яблоках рысаков нетерпеливо, как пушинку, вынесла пылающий черным лаком экипаж на горбатые булыжники мостовой. Взвилось серое облако пыли, а рыжеусый все кланялся вслед.
— Господину Прохорову для пикника-с… — молитвенно бормотал он, широко улыбаясь, как копилка. — Прохорову… фабриканту-с… Приказчик это ихний… Меньше как на сотню-с не покупают-с…
Все