Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А не заигрались ли вы, Гофман? – рассердилась фрау Шаде. – По-моему, вы склонны манипулировать живыми людьми, а вовсе не литературными героями, а рассуждения ваши противоречивы и… И не гуманны. Кем вы себя вообразили? Демиургом?
– Почему бы мне им не быть? – пожал плечами Гофман. – Почем вы знаете, может, я и есть…
– У вас мания величия, вот вам диагноз профессионала, Гофман!
– Очаровательная фрау, можно ли ставить такой диагноз творцу? Это его суть, а не диагноз. При чем здесь мания? – пожал плечами Гофман. – Впрочем, это все риторика, не более. Так хотите вы читать дальше или нет?
– Хочу, – призналась фрау Шаде после короткой паузы.
– Тогда отправляйте меня в камеру, и я продолжу. Я полагаю, у них там было достаточно времени, чтобы облазать все уголки памяти моего компьютера на предмет выявления крамолы, мы тут с вами битых два часа беседуем. К моему несказанному удовольствию, – любезно добавил он. – Кроме того, наша с вами очередная продолжительная беседа может вызвать у дурака Клотца некоторые подозрения. Он совсем одурел, по-моему, он вас ко мне ревнует, прелестная фрау, готов поклясться.
Фрау Шаде, не ответив и откинувшись на спинку стула, подальше от светлого круга лампы, чтобы Франц не заметил смятения в ее глазах, вызвала сигналом конвойного и сухо кивнула в знак прощания.
Не так давно, по всей видимости, с подачи Клотца, наябедничавшего из ревности, фрау Шаде вызвало тюремное начальство и потребовало объяснений по поводу ее контактов с заключенным Гофманом, которые, по некоторым данным (чертов зануда Клотц!), выходят за рамки ее профессиональных обязанностей. Ей пришлось писать объяснительную записку с обоснованием ее повышенного профессионального интереса к заключенному Гофману. Та полная чушь, которую она написала, вроде бы показалась правдоподобной. И все же с некоторых пор она чувствовала к себе особое внимание, навязчивую опеку, ловила внимательные взгляды тех, кто до сих пор лишь приветливо раскланивались с нею и желали доброго утра или доброго дня, бросали ни к чему не обязывающие реплики о погоде, поздравляли с праздниками, говорили дежурные комплименты. Она чувствовала, что ее подозревают в неблагонадежности, что на репутацию ее брошена тень.
Не передать словами объявший меня восторг, когда я понял, что передо мной возлюбленная души, та, чей образ я с детских лет носил в своем сердце и кого так долго скрывала от меня злая судьба.
Э. Т. А. Гофман. Автоматы. Из книги «Серапионовы братья»
Михаил Александрович сидел на усыпанном камнями пригорке и смотрел, как тяжелое закатное солнце быстро тонет за горизонтом. Он очнулся, когда по колену ему чувствительно ударил округлый коричневый камушек, брошенный Максом.
– Миша, я звал, звал, а ты как глухая тетеря. Пойдем-ка к палаткам, не то опять заблудимся. Стемнеет через пять минут.
Михаил Александрович, не поднимаясь на ноги, скатился по осыпи, как с ледяной горки в детстве, разодрал о щебень штаны, но не обратил на это внимания, поднялся и молча, не глядя на Макса, пошел в сторону стоянки, к палаткам приютивших их бедуинов. Макс скривился в сочувственной гримасе и запыхтел, догоняя Михаила Александровича.
Они уже почти две недели жили с подобравшими их бедуинами. Макс буквально за день освоил незнакомый диалект и объяснил Михаилу, что кочевники – это была всего одна семья – будут пасти верблюдов неподалеку и ждать своих соплеменников, у которых якобы есть грузовик. Джип, который все же нашелся, прицепят к грузовику и вытащат. Всего и делов. Соплеменников ждали два дня, и грузовик у них действительно имелся – старая развалюха с перевязанными веревочками и проволочками жизненно важными деталями. Как он ездил, кто его знает, но до джипа на грузовике все же добрались. Прицепили глубоко зарывшийся в грунт джип, и грузовик благополучно заглох, видимо, навсегда и был брошен. Обратно к стоянке пришлось идти пешком. Пришли – доползли – к вечеру, вымотавшись до пламенеющих чертей в глазах, обожженные, с распухшими языками. А вскорости Михаил Александрович заболел тем, что Макс называл «пустынной болезнью».
«Болезнь» эта выражалась в том, что человек подпадал под своеобразное очарование пустыни и на него нисходил покой. Человек утрачивал внутреннюю связь с цивилизацией, общался весьма неохотно, и ничего-то ему не было нужно, кроме того, чтобы сидеть, например, на камушке и смотреть на закат. Смотреть, как подозревал Максим Иванович, не глазами, но взором внутренним и без единой мысли в голове. Такой «пустынник» становится совершенно безответственным, его нисколько не тревожит, что его ищут, ждут, что о нем где-то беспокоятся. Он живет единым моментом. Фигурально выражаясь, не пашет, не сеет и питается манной небесной. И ему хорошо, и никуда ему не хочется.
А началось все с того, что на краю пастбища – в просторной низинке, поросшей редкими колючками, – неугомонный Арван нашел солончак. Среди дня солончак светился и сиял. Это ни на что не похожее свечение привлекло Макса, любопытного, словно кошка, и он потащил Михаила Александровича на экскурсию. Из-за ослепительного свечения разглядеть солончак днем, как приспичило Максу, оказалось невозможно, поэтому был предпринят еще один поход, вечерний.
Солончак оказался на редкость чистым, потому так и сиял под солнцем. На редкость чистым и лишь слегка серо-дымчатым и кое-где с красноватой, замурованной в нем тяжелой пустынной пылью. Он лежал тяжелым полупрозрачным панцирем, отполированным до зеркального блеска Персеевым щитом, отразившим Медузу, которая, как известно, окаменела, увидев себя во всей красе.
Нет-нет, разумеется, это преувеличение, и разглядеть свою физиономию во всех подробностях в этом природном зеркале было невозможно. Что-то смутное колышется и гримасничает в полупроницаемой для света глубине, вот и все. Макс, например, взглянул, дернул носом и отвернулся, разочарованный.
– Ничего неожиданного, – изрек он, – обычный солончак. По-моему, его верблюды вылизали. А говорят, есть и такие, в которых можно чудеса увидеть.
Михаил Александрович не отозвался. Он глядел, не отрываясь, на мягко мерцающую, розоватую на закате соль, глядел на свое неясное, смазанное бликами отражение и с некоторым страхом узнавал в нем себя молодого. Отражение смотрело на него неуверенно и тревожно, и это было неприятно Михаилу Александровичу. Неосознанным жестом он попытался стереть отражение ладонью и набрал полную пригоршню закатного огня, кроваво-теплого и текучего. И совсем, должно быть, в забытьи он попытался залить этим огнем отражение, вдруг напомнившее ему о далеком погребальном костре.
Он обжег ладонь о раскаленную соль и досадливо вскрикнул. Верный Макс оттащил его, ругательски ругая за неосторожность:
– Муций Сцевола нашелся руки палить! Что ты полез, как отрок неразумный?
Михаил Александрович устыдился и пошел вслед за Максом, но неоднократно оглядывался через плечо, чтобы убедиться, высится ли еще над солончаком колеблющееся марево женских очертаний – сама душа пустыни, выжженная до полной прозрачности.