Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первого мая всем нам, т. е. двадцати пансионеркам и четырем учительницам, было велено подняться в пять часов утра, а к шести одеться, приготовиться и предоставить себя в распоряжение мосье профессора Эманюеля, дабы он вывел наши сомкнутые ряды из Виллета, ибо в этот день нам был обещан завтрак на лоне природы. Правда, я, как, верно, помнит читатель, сначала не удостоилась чести приглашения; скорей наоборот; однако, когда я намекнула теперь на это обстоятельство и пожелала узнать, как же мне все-таки быть, ухо мое претерпело такой щипок, что я не отважилась, вновь подвергаясь опасности, чересчур рьяно допытываться совета.
— Je vous conseille de vous faire prier,[381]— сказал мосье Эманюель, властно угрожая другому моему уху. Наполеоновский прием оказал на меня свое действие, и я решилась отправиться со всеми.
Утро было спокойное и ясное, птицы пели в саду, а легкий росистый туман предвещал зной. Все сочли, что будет жарко, с радостью отложили тяжелые одежды и оделись под стать солнечной погоде. На всех были свежие ситцевые платьица и соломенные шляпки, изготовленные ловкими, несравненными руками француженок, умеющих сочетать предельную простоту с совершенным изяществом. Никто не красовался в блеклых шелках; никто не блистал убогой роскошью.
В шесть часов радостно прозвенел колокольчик, и мы высыпали на лестницу и спустились в вестибюль. Там нас уже ждал наш профессор, но не в диком своем всегдашнем сюртучке и феске, а в молодящей подпоясанной блузе и лихой соломенной шляпе. Он припас нам приветливейшее «с добрым утром» и в ответ получил почти от всех благодарственные улыбки. Нас построили и торжественно вывели.
Улицы еще не проснулись, а бульвары тянулись тихие и свежие, как поля. Кажется, всем нам было очень весело по ним шагать. Наш предводитель умел, когда хотел, вызвать счастливое настроение; зато, будучи не в духе, он точно так же умел внушить тоскливый страх.
Он не возглавлял и не замыкал шествия, но шел с нами рядом, каждой дарил словечко, больше болтал с любимицами, но не забывал и опальных. Я решила — и не без причины — держаться подальше от его глаз и шла в паре с Джиневрой Фэншо, предоставив этому отнюдь не бесплотному ангелу повиснуть на моей руке (Джиневра пребывала в отличной форме, и смею уверить читателя, мне было не так-то легко влачить бремя ее прелестей; не раз в продолжение жаркого дня мне отчаянно хотелось, чтобы вместилище ее чар весило поменьше), но идя, как я уже сказала, с нею в паре, я норовила извлечь из нее пользу и то и дело подсовывала ее мосье Полю, как только слышала его шаги справа либо слева от меня. Тайной причиной таких маневров являлось мое новое ситцевое платьице, пронзительно розовый цвет которого, из-за характера нашего конвойного, ставил меня сейчас приблизительно в такое же положение, как тогда, когда мне пришлось в шали с красной каймою пересечь луг под самой мордой у быка.
Сперва с помощью ловких перемещений и черного шелкового шарфа я успешно достигала своей цели; но вот мосье Поль обнаружил, что, как ни подойди, он неизменно оказывается рядом с мисс Фэншо. Взаимоотношения их не сложились столь благоприятно, чтобы победить отвращенье профессора к ее английскому акценту. Они вечно вздорили; стоило им сойтись на минутку, они тотчас сердили друг друга; он считал ее пустой и жеманницей, она его — неотесанным, докучливым, несносным.
Наконец, переместившись в шестой раз и с тем же неблагоприятным результатом, он вытянул шею, заглянул мне в глаза и спросил рассерженно:
— Qu'est ce que c'est? Vous me jouez de tours?[382]
Не успел он произнесть эти слова, как с обычной своей быстротой соображения уже понял мои побудительные причины — напрасно я изо всех сил натягивала на себя шарф.
— Ах! C'est la robe rose![383]— слетело с его уст и коснулось моего слуха, словно гневное мычанье некоего повелителя лугов.
— Да это же ситец, — взмолилась я, — он дешевый, и цвет это не маркий!
— Et Mademoiselle Lucie est coquette comme dix Parisiennes, — возразил он. — A-t-on jamais vu une Anglaise pareille? Regardez plutot son chapeau, et ses gants, et ses brodequins![384]
На самом деле все это у меня было ничуть не нарядней, чем у моих товарок, а даже куда проще, чем у большинства из них, но мосье уже сел на своего конька, и я заранее злилась в ожидании проповеди. Грозу, однако ж, пронесло, как и подобало в такой ясный день. Обошлось лишь вспышкой молнии то есть насмешливо сверкнули его глаза, — и он тотчас сказал:
— Courage! — a vrai dire je ne suis pas fache, peutetre meme suis-je content qu'on c'est fait si belle pour ma petite fete.
— Mais ma robe n'est pas belle, Monsieur — elle n'est que propre.
— J'aime la proprete,[385]— возразил он. Положительно, его сегодня было не сбить с веселого тона; на нынешнем благом небе сияло солнце безмятежности, и если на него набегали легкие тучки, оно тотчас их поглощало.
Но вот мы уже добрались до лона природы, что называется, «les bois et les petits sentiers».[386]Лесам этим и тропкам через месяц суждено было запылиться и выцвесть, но теперь, в мае, они сияли яркой зеленью и сулили приятный отдых.
Мы дошли до источника, обсаженного во вкусе Лабаскура аккуратным кружком лип; здесь был объявлен привал; нам приказали приземлиться на зеленом валу, окружавшем источник, мосье сел посередке и милостиво предоставил нам обсесть его со всех сторон. Те, что любили его больше, чем боялись, сели поближе, это были самые маленькие ученицы; те, что больше боялись его, чем любили, остались в сторонке, те же, в ком привязанность сообщала даже остаткам страха приятное волненье, держались дальше всех.
Он начал рассказывать. Рассказывать он умел хорошо, тем языком, который любят дети и так стремятся превзойти ученые мужи, языком простым в своей выразительности и выразительным в своей простоте. В его повести были прекрасные находки, нежные проблески чувства и штрихи в описаниях, запавшие мне в память, да так из нее и не изгладившиеся. Он набросал, например, картину сумерек, — я все ее помню и таких красок не видывала ни у одного художника.