Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице […] возвратившись из правления общины, все достали богатые запасы продуктов, которые заготовили на зиму, и раздавали их, так же как и белье, одежду и топливо. Община открыла свои подземные хранилища картофеля, чтобы он там не замерз. Каждый мог получить разные продукты. Капитал был закопан у забора, и проходящих мимо поляков просили позвать их знакомых из города или из ближайших деревень. Самые лучшие и красивые вещи упаковывали вместе с украшениями и бросали польским приятелям через забор. Их просто забросали сокровищами и богатствами, но у людей было только одно желание, чтобы не немцы нажились на их несчастье. В течение всего дня люди перепрыгивали через стену и снова покидали территорию гетто. Религиозные евреи сообщили о завтрашнем Таанит-циббур17, который все соблюдали.
Самые последние сообщения Штайнмеца породили большую путаницу и разрушили существовавшее ранее единодушие обитателей гетто. Многочисленные дискуссии не приводили к окончательной ясности, и весь этот день прошел под впечатлением неожиданных событий, которые все-таки всех удивили.
Эту первую ночь люди провели без сна. Все с нетерпением ждали утра, беспокойно ворочаясь в кроватях. У всех было чувство, что они находятся во временном отеле. И все чувствовали себя неуверенно, как будто потеряли почву под ногами, всех мучили тяжелые предчувствия.
Еще за два часа до рассвета вышли на улицу: одни стояли, другие ходили взад и вперед. Нетерпение поднимало их из постелей, а нервы выгоняли из помещений. Все разговоры касались одной актуальной темы: когда Штайнмец говорил правду – тогда или теперь? Как нам себя вести? Возможно ли перезимовать в лесу? Кто из знакомых крестьян мог бы взять к себе детей?..
Из-за этих дискуссий даже воздух на улицах пропитался серьезностью момента; любая точка, любой угол, где встречались два человека, превращались в место для обсуждения. Когда рассвело, люди узнали, что местный врач, берлинский еврей, пожилой, болезненный и очень интеллигентный человек, отравился вместе со своей женой. Он оставил адресованное Штайнмецу письмо, в котором написал, что за десять лет работы под нацистским режимом уже достаточно хорошо ознакомился с его убийственным, жестоким, диким и звериным отношением к евреям.
Не помогают ни обращения, ни просьбы, которые должны были бы вызвать у убийц хоть малейшую человеческую реакцию. Поэтому он решил уйти из жизни сам, не дожидаясь гибели от их рук.
Этот поступок и убежденность тех, кто к тому же долго жил в Берлине, непосредственно под боком у нацистов, и совершенно четко себе представлял неизбежность смерти, подействовали на настроение и состояние жителей гетто как гром с ясного неба, как взрыв бомбы. Это привело к тому, что людское беспокойство подскочило настолько, что и без того уже лишенное последней капли надежды еврейское население совершенно сломалось: «Мы пропали, мы погибли…» […]
Уже больше года люди в гетто страдали от нехватки воды. Город находился около пруда, но людям с большим трудом удавалось удовлетворить эту одну из основных человеческих потребностей. Каждый день под строгим полицейским контролем на короткое время открывались ворота гетто, и все население бросалось к этим особенным воротам, открытым в сторону пруда, чтобы принести немного воды для самых необходимых потребностей в домашнем хозяйстве. И сегодня люди тоже бежали к пруду, но не для того, чтобы набрать воды, а, наоборот, чтобы прыгнуть в воду, чтобы покончить с жизнью, чтобы утопиться – и раз и навсегда исчезнуть с этой несчастной земли.
Через несколько дней лопнула, как мыльный пузырь, и самая последняя надежда и утешение. Почти все, кто убежал в поисках убежища, вернулись в гетто. Они рассказали, что даже самые доверенные крестьяне не соглашались никого у себя спрятать. Немцы запугали их, пригрозив, что за укрытие евреев их будут убивать. Никому не удалось найти для себя никакого места, даже в хлеву. Они бродили по полям и лесам, и когда уже падали от усталости, то засыпали прямо в снегу, коченея от холода. Они никого не встречали, поэтому не могли получить теплой еды. От каждого издали услышанного голоса их пробирала дрожь, ведь это мог быть и жандарм. Грязь разъедала их тела, их мучил смертельный голод.
Война будет еще длиться заведомо больше одного месяца, так что выжить невозможно. Как если бы это проклятый человек, которого мир вышвырнул, а злые духи схватили и оставили у себя. Так одиноко в середине, в центре земли – планеты, которая существует для всех, кроме них, евреев. Бессильные и обманутые, изможденные и покорные, вернулись беженцы назад в гетто, лишившись своей последней иллюзии и последней надежды. У них уже не было больше никакой инициативы, и вся земля стала для них тесна.
Даже их последнее и единственное утешение тем, что несколько сотен молодых людей – ребенок, брат, жена или муж – могли бы спастись, оказалось обманом. Приближалась гибель. Все были немилосердно опутаны огромными сетями, которыми еще раньше нам связали ноги, чтобы лишить любой возможности двигаться и искать последний шанс на спасение.
Из соседнего города Цеханува дошло известие, что оттуда уже изгнаны все евреи18, в том числе и многие жители Макова, работавшие там в разных местах. Никогда больше они не увидят своих детей и жен. Они расстались навсегда. Хаос истребления и уничтожения достиг своей высшей точки.
Во вторник опять собрали детей, учеников Талмуд-Торы19, нелегально функционировавшей, несмотря на тяжелые условия в общине и благодаря религиозным евреям и демонстративно принятому решению. Такие чистые, такие невинные […], такие идеальные, так преждевременно […] убрать с земли […] уничтожить, хотя они только и успели что расцвести.
Детям объяснили […] их родителям, братьям и сестрам большую общую группу […] Им описали серьезность ситуации […], чтобы они ориентировались правильно.
Отчаяние было безгранично; все было ясно […] для молодежи и […] тихо вздрагивали головами […] Руки и […] опущены; они стояли, и их глаза были неестественно внимательны […] слезы, которые […] струились, как полупрозрачный занавес перед их глазами, как туманом закрывая их нервные и напряженные взгляды. Они не хотели громко плакать, это помешало бы им слушать […], помешало бы понять. Серьезность судьбы преодолела слабость их детского характера. Их сердца были […] очень, очень […] и они все это в себе задушили.
Только когда начали читать псалмы и […] вдруг, как непредставимый взрыв […] плач оглушил всех слушателей. Вырвалось […] как будто их оглушили. […]
Плач от минуты к минуте набирал силу и раздавался все громче. Становился все трогательней и […] до конца главы, когда вдруг наступила тишина, и напряженная атмосфера оглушила эхом и отзвуком их голосов, которые как-то особенно глубоко трогали сердца. Пронзительные и тяжелые вздохи прорезали воздух. И только когда начали следующий абзац, нашлись и слова для выражения бесконечной боли. Давящая тяжесть бессильного отчаяния растворялась, и отдельно существовавшие миры слились в один и огромный, прозвучавший в давно погасшем чувстве […]. Слившись в единое целое, многочисленные разнообразные вздохи и всхлипы обрели такую силу, что потрясали самый сильный характер, проникали в глубоко потаенные закоулки души и, как высоко поднявшаяся волна, захлестывали все.