Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дудоров. Пойдем, покажи мне своего пленника.
Завершает фрагмент ремарка: «Уходят. Снег усиливается и валит густыми хлопьями. Через некоторое время за его сеткой движущимися силуэтами в глубине сцены проходят Груня Фридрих, Дудоров и Макс Гертерих в серой походной шинели и пилотке с наушниками».
Густые хлопья снега, конечно, не в состоянии скрыть провала, когда отсутствие реального опыта губит внешне привлекательный благими намерениями замысел.
Не поленитесь!
Здесь, пожалуй, можно было бы и завершить историю с пьесой «Этот свет». Замечу только, что я вовсе не кровожаден, не мстителен, никогда не выступал против гуманизации войны и человечного отношения к пленным. В подтверждение могу привести свои повести «Пани Юлишка» и «Триумф», где образы немцев и немецких военнопленных вызвали пристальное внимание цензуры и подверглись суровой редактуре. Я уже упоминал о столкновении с Борисом Слуцким, обладавшим передо мной несомненным человеческим преимуществом — он воевал, а я нет.
При очередном издании дирекция и отдел прозы «Советского писателя» вынудили меня сочинить заявление, что я буду учитывать в дальнейшем редакторские пожелания. В противном случае со мной расторгнут договор.
— Вы слишком мягко относитесь к немцам, — твердил Лесючевский, личность в литературном мире достаточно известная: — Я их видел под Кенигсбергом. Здоровенные мордатые лбы! Звери, а не люди! Они не стоят подобного отношения, даже пленные. Мне не нравится ваша позиция.
Заведующая отделом Валентина Вилкова — не менее известная личность — угрожала:
— Вы, вероятно, собираетесь уехать в Израиль и решили выслужиться перед западными покровителями.
— У меня нет западных покровителей, — ответил я и вдруг сорвался:
— Если бы у меня имелись западные покровители, я бы не мучился с вами. Я никогда не искал покровительства на Западе.
Услышав мои злобные, но успокоившие ее слова, Вилкова снизила тон:
— Вы способный литератор. Только эго вынуждает меня дать вам совет: не упрямьтесь! Иначе вам придется забрать рукопись. Кое-кто из близких людей к Лесючевскому — не хочу называть фамилий, — прочитав подчеркнутое им, соглашаются, что вы слишком мягкими красками изображаете немцев, ищете в них человеческие достоинства. Не думайте, что ученики Лесючевского, с которыми он советуется, ваши враги. Они ваши соплеменники. Нет, нет, не спрашивайте фамилий!
Я не спрашивал — догадался сам: длинный такой, с желтоватым лицом. И с замысловатой еврейской фамилией.
Я дружил с Вячеславом Кондратьевым и всегда поддерживая его еще до публикации «Сашки». Я понимал кондратьевскую позицию и тоже относился к войне иначе, чем многие сверстники и «старшие товарищи». Я писал о личном — скромном — опыте и считал, что он, опыт, играет решающую роль при изображении событий, связанных с войной. Во время нашествия и сразу же после победы я встречал часто людей, выполнивших патриотический долг перед родиной и вместе с тем не испытывавших к Германии ненависти. К таким людям принадлежал Вячеслав Кондратьев.
Я верю, что и Эренбург не испытывая к немцам врожденной злобы и не призывал к их искоренению. Но это — назывные предложения. Художественная ткань требует иного, что Пастернак зная куда лучше меня. Несмотря на огромный литературный талант, волю и энергию, свободное владение профессиональной техникой письма, он был вынужден отложить перо. Более к рукописи пьесы Пастернак не возвращался. Ну разве можно развивать драматургический сюжет со всеми этими заемными действующими лицами — Дудоровыми, Фуфлыгиными, Мухоморовыми. Щукаревыми, Щукарихами — это после «Поднятой целины» Шолохова! — Однофамильцевыми, Хожаткиными, Гордонами, Энгелгардтами и прочими персонажами проектируемой пьесы?!
Не поленитесь и откройте четвертый том последнего собрания сочинений доброй памяти Бориса Леонидовича! Найдите монолог Друзякиной из «Этого света». Я почти уверен, что даже истовые поклонники Пастернака присоединятся к моему мнению, если еще не утратили способности к объективной реакции на любой прочитанный текст.
В свете сказанного упрек в жестокости, которая непонятна Пастернаку, и оттого брошенный Эренбургу, выглядит комком грязи, чему я не устаю поражаться.
Мозаика ощущений
Жене надоело напоминать, что папку «Бухучет» пора возвратить владельцу. Я расставался с ней неохотно потому, что никак не удавалось восстановить в целостности волнующую канву романа «По ком звонит колокол», и это угнетало и вынуждало постоянно возвращаться к нескрепляющимся листочкам. Хотелось до мельчайших деталей запомнить судьбы сражающихся в Испании и разобраться в том, о чем толковал подрывник и филолог Роберт Джордан с журналистом и одним из руководителей интербригад Карковым-Кольцовым. Фотографию подрывника в астурийской шляпе Эренбург поместил во втором томе альбома «Испания». Крестьянский парень притаился у стены, подстерегая удобную минуту, чтобы швырнуть снаряд. Напряженность и искренняя недекоративность позы вызывали трепет ожидания взрыва.
Я мечтал проникнуть в тайну отношений двух сталинских агентов — Кольцова и Андре Марти, который красовался молодым морячком в берете с помпоном рядом с черноволосой и уродливо груболицей Жанной Лябурб в учебнике истории. Их изображения учительница не велела заклеивать. Секретные сведения, недоступные прочим, ласкали мое честолюбие. Я смотрел на студентов в аудитории, слушавших скучное «Введение в литературоведение», и возвышался над простыми смертными. Я высокомерно парил в небесах. Пережитые недавно унижения теперь не доставляли таких, как раньше, мучений. Папка «Бухучет» возвращала чувство собственного достоинства. Я просто жил мозаичными ощущениями, купался в них, как плещется ничего не ведающий ребенок в тазу с теплой приятной водой.
Эль Греко и Достоевский
Таинственное, но закономерное: Испания и Россия. Осенью 31-го года Эренбург «увидел впервые Испанию». Как он подчеркивает в мемуарах, страна на Пиренейском полуострове его давно притягивала. В музеях различных городов он долго простаивал перед холстами Веласкеса, Сурбарана, Эль Греко и Гойи. Много лет назад в период Первой мировой войны Эренбург научился читать по-испански. Он признается, что в двадцатилетием возрасте холсты Эль Греко воспринимаюсь им как откровение. Неистовство, изумляющее выражение человеческих страданий, взлета и бессилия привлекали юного парижанина, покинувшего Россию и рано познавшего скитальчество. Рядом с Эль Греко — психологически закономерно — возникает в воспоминаниях эскизный профиль Достоевского. Испания — горячая и трепетная — таинственно сближается со снежной и суровой Россией. Душный, пронизанный солнцем ветер внезапно сменяется волнами свежего, пропахшего листопадом воздуха.
«…Я тогда зачитывался Достоевским», — приоткрывает завесу над своим состоянием молодой Эренбург.
Конъюнктурный отказ
Размышления об Испании и испанском относятся к периоду, когда вызревало желание отправиться в Сибирь для сбора материала о социалистических новостройках, который вскоре ляжет в основание «Дня второго».