Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Власть закручивала гайки. Один за другим исчезали литераторы — поэты, прозаики, драматурги, критики разных по известности масштабов. Б. Пильняк, И. Бабель, О. Мандельштам, Л. Авербах, А. Воронский, М. Кольцов, Н. Клюев, П. Орешин, С. Клычков, В. Наседкин, И. Приблудный, всех не перечислить. В тридцать седьмом был задет, но устоял и Владимир Луговской — разгромное постановление правления Союза писателей на его счёт не завершилось арестом.
Брали и молодых, в том числе девушек. Г. Серебрякову, О. Берггольц.
Константин Симонов вспоминал: «Среди молодых, начинающих литераторов, к которым примыкала и среда Литературного института, были аресты, из них несколько запомнившихся, в особенности арест Смелякова, которого я чуть-чуть знал, больше через Долматовского, чем напрямую. Было арестовано и несколько студентов в нашем Литературном институте». Затем Симонов учился в аспирантуре ИФЛИ, но недоучился — отправился военным корреспондентом на Халхин-Гол, где шли бои с японцами.
Слишком юный для лагеря, слишком старый для счастья:
Восемнадцать мне было в 37-м.
Этот 37-й вспоминаю всё чаще.
Я серьёзные книги читал про Конвент.
Якобинцы и всяческие жирондисты
Помогали нащупывать верный ответ.
Сладок запах истории — тёплый, густой,
Дымный запах, настойчивый запах, кровавый,
Но весёлый и бравый, как солдатский постой.
Мне казалось, касалось совсем не меня
То, что рядом со мною происходило,
То, что год этот к памяти так пригвоздило.
Я конспекты писал, в общежитии жил.
Я в трамваях теснился, в столовых питался.
Я не сгинул тогда, почему-то остался...
Учившийся в ИФЛИ сын посла и сам будущий посол О. А. Трояновский писал, что «во время майских и ноябрьских демонстраций по пути на Красную площадь, проходя мимо определённого места, было принято хором кричать: — Да здравствует Борис Леонидович Пастернак!»
Ещё о Пастернаке. В 1938 году в анкете на вопрос «Что такое поэзия?» Слуцкий ответил так: «“Мы были музыкой во льду...”[10] — единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.)».
Веселились, шутили, позволяли себе...
Но время суровело, строжало, ужималось до казённо-марксистского миропонимания. В 1939-м институту присвоили имя Н. Г. Чернышевского, коего большевики видели в своих предшественниках. Ифлиец Григорий Померанц, философ, говорил:
Тогда ещё не было Высшей партшколы, и кадры в ИФЛИ наколачивали подковы на свои копыта. Несколько мальчиков и девочек из десятилеток, принятых на первый курс, выглядели как Иванушка и Алёнушка в избе у бабы-яги...
На старших курсах извивался клубок змей. Кадры могли уцелеть, только уничтожая друг друга, и они это поняли. Каждая ошибка на семинаре разоблачалась как троцкистская вылазка. В каждом номере стенгазеты кого-то съедали живьём.
В 1938-м студент-юрист Слуцкий был привлечён к юридической рутине (дневниковая запись «Как я описывал имущество у Бабеля»):
В 1938 году, осенью, я описывал имущество у писателя Бабеля Исаака Эммануиловича.
Это звучит ужасно. Тридцать без малого лет спустя я рассказывал эту историю старшей дочери Бабеля, и она слушала меня, выкатив глаза от ужаса, а не от чего-нибудь иного.
На самом же деле всё происходило весело и безобидно.
Осенью 1938 года я был студентом второго курса Московского юридического института. На втором курсе у юристов первая практика, ознакомительная. Нас рассовали по районным прокуратурам. На протяжении месяца пришлось поприсутствовать и в суде, и на следствии, и в нотариальной конторе, и у адвоката — всё это в первый раз в жизни. В самом конце месяца мы — трое или четверо студентов — достались судебному исполнителю, старичку лет пятидесяти. Утром он сказал:
— Сегодня иду описывать имущество жулика. Выдаёт себя за писателя. Заключил договоры со всеми киностудиями, а сценариев не пишет. Кто хочет пойти со мной?
— Как фамилия жулика? — спросил я.
Исполнитель полез в портфель, покопался в бумажках
и сказал:
— Бабель, Исаак Эммануилович.
Мы вдвоём пошли описывать жулика.
К тому времени, к сентябрю 1938 года, я перечёл нетолстый томик Бабеля уже десятый или четырнадцатый раз. К тому времени я уже второй год жил в Москве и ни разу не был ни в единой московской квартире. 23 трамвайные остановки отделяли Алексеевский студенческий городок от улицы Герцена и Московского юридического института. Кроме общежитий, аудиторий, бани раз в неделю и театра раз в месяц, я не бывал ни в каких московских помещениях.
Бабель жил недалеко от прокуратуры и недалеко от Яузы, в захолустном переулке. По дороге старик объяснил мне, что можно и что нельзя описывать у писателя.
— Средства производства запрещено. У певца, скажем, рояль нельзя описывать, даже самый дорогой. А письменный стол и машинку — можно. Он и без них споёт.
У писателя нельзя было описывать как раз именно письменный стол и машинку, а также, кажется, книги. Нельзя было описывать кровать, стол обеденный, стулья: это полагалось писателю не как писателю, а как человеку.
В квартире не было ни Бабеля, ни его жены. Дверь открыла домработница. Она же показывала нам имущество.
Много лет спустя я снова побывал в этой квартире и запомнил её — длинную, узкую, сумрачную.
В сентябре 1938 года в квартире Бабеля стояли: письменный стол, пишущая машинка, кровать, стол обеденный, стулья и, кажется, книги. Жулик знал действующее законодательство. Примерно в этих словах сформулировал положение судебный исполнитель.
В следующем году Бабеля арестовали, а в 1940-м расстреляли.
Внешняя политика государства увязывалась с внутренней. Внезапно СССР подружился с Германией[11].
Первый выпуск ИФЛИ был в 1939 году, последний — в 1941-м.
Между тем литературная жизнь страны шла своим чередом и подспудно бурлила. Происходило всякое. Молодые филологи Евгений и Елена Тагер в начале 1941-го попытались организовать протестное общественное мнение по поводу отвергнутой в Гослитиздате книги Марины Цветаевой. Елена созвала молодых поэтов. Комсомольцы Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, Павел Коган, Михаил Кульчицкий (и ещё кто-то) ходили в