Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот каким был наш кружок. Мне не казалось, что мы сознательно следуем каким-то общим для всех эстетическим принципам или стремимся их выработать; каждый шел в литературе своим путем, и все же нечто невидимое словно бы сплотило нас навсегда. Не знаю, что это было. Возможно, смутное ощущение, что мы движемся к катастрофе. Возможно, впечатление, что мы должны быстро вернуть нашей литературе былую мощь – либо пережить унижение, войдя в историю как ее убийцы или, что еще хуже, могильщики (убить просто, но закопать!..). Возможно, тяжелое предчувствие, что некоторым из нас предстоит долго выдерживать противостояние с чудовищем по имени Литература, а остальные собьются с пути или повернут назад. Возможно, молчаливая констатация того факта, что мы, африканцы, в Европе чувствуем себя чужими и несчастными, хоть и делаем вид, будто мы всюду как дома. Или нас связывала уверенность (либо надежда), что наши встречи в конце концов превратятся в коллективные сексуальные игры.
Итак, вчера, после того как мы узнали самые свежие сплетни о нашей литературной диаспоре и отдали дань ехидной, изысканной, но пустой болтовне, Мусимбва озвучил главную цель нашей встречи. Элиман.
Один только Санца, хоть и не совсем точно, знал это имя. Мусимбва попросил меня рассказать его историю. Присутствующие слушали меня завороженно и в то же время с недоумением, а когда я закончил и наступила пауза, Мусимбва без предупреждения начал читать «Лабиринт бесчеловечности». Он читал три часа, не останавливаясь. После чтения какое-то время все ошеломленно молчали, затем разразилась бурная дискуссия. Мы спорили яростно и безудержно, не брезгуя запрещенными приемами и нецензурной бранью.
Споры затянулись до глубокой ночи, жесткие и бескомпромиссные. Я подумал, что мир, где в спорах из-за книги можно забыть о времени, еще не совсем прогнил, хоть я и понимал, что потратить вечер на разговоры о литературе – в высшей степени бездарно, нелепо и, быть может, даже безответственно. Кругом бушуют конфликты, планета задыхается, люди медленно умирают от голода и жажды, дети смотрят на трупы родителей; множество крохотных жизней, микробы, крысы обречены на пожизненное заключение в смрадных канализационных стоках; реальность никто не отменял, за рамками литературы существует океан дерьма, а мы, писатели Африки, континента, который именно там и плавает, рассуждаем о «Лабиринте бесчеловечности», вместо того чтобы конкретно бороться за возможность оттуда выбраться.
Однажды вечером, когда мы до изнеможения выясняли, в чем реальная ценность поэзии Сенгора, я признался Мусимбве, что порой у меня сжимается сердце от стыда, когда я думаю, что мы с ним сидим тут и болтаем о литературе, как будто от этого зависит наша жизнь или как будто это самая важная вещь на свете. После короткой паузы мой друг ответил:
– Понимаю тебя, Файе, у меня тоже иногда возникает такое чувство. Ощущение, что я какой-то непристойный, замаранный. – На несколько секунд он умолк, затем продолжал: – Еще нас можно упрекнуть в том, что мы так много говорим о литературе потому, что не умеем ее создавать либо наш творческий мир пуст. На свете столько так называемых писателей, которые в разговорах о литературе проявляют больше таланта, чем за письменным столом, столько поэтов, которые маскируют свое творческое убожество, эффектно комментируя чужие стихи, нанизывая цитаты, демонстрируя никому не нужную эрудицию… Это правда, Файе, это правда: проводить вечера в разговорах о литературе, спорах о литературной среде и ее маленькой человеческой комедии – это может показаться подозрительным, нездоровым, скучным, даже жалким. Но если писатели не говорят о литературе, то есть не говорят о ней изнутри как профессионалы, как те, кто ею живет, кто ею бредит, кто ею одержим, кого она превратила в маньяка, для кого она – всё, даже если это «всё» иногда принимает вид банальной житейской истории или пустяка, – кто же тогда будет о ней говорить? Быть может, этот аргумент – недопустимый, отвратительный, буржуазный, однако с ним нельзя не согласиться. В этом наша жизнь: прежде всего, конечно, заниматься литературой, но также и говорить о ней, потому что говорить о ней – значит поддерживать в ней жизнь, а пока будет продолжаться жизнь литературы, наша жизнь, пусть и бесполезная, пусть и трагикомичная, пусть и ничтожная, не пропадет даром. Надо делать вид, что литература – самая важная вещь на земле, так иногда и случается, редко, но случается, и некоторые могут это засвидетельствовать. Такие свидетели – мы с тобой, Файе.
Эти слова не всегда могли меня утешить, но я старался вспоминать их почаще.
Споры продолжались. Мы с Мусимбвой утверждали, что роман – произведение эпохальное; Беатрис находила его слишком мудреным; Санца считал его отвратительным, хоть и признавал, что там есть гениальные озарения; Ева Туре ничего существенного не сказала, но по ее взгляду я понял, что ничего существенного она и не думала. Около трех часов утра она попросила нас позировать для группового фото, которое затем выложила в Сеть с подписями: #писательство #newgeneration #чтение #оставайтесьснами #литературныйужин #лабиринт #личностныйрост #Африка #накрайночи #книгоман #nofilter #Evafamily.
Вечер окончился, но в последующие дни мы встречались еще несколько раз – то у одного, то у другого из нас, либо в каком-нибудь баре, чтобы обменяться мнениями о книге и поделиться мечтами о писательстве.