Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В таком случае дайте мне ее. – Он улыбается с облегчением, как ребенок, в последний момент вспомнивший сказать «спасибо».
– Нет. Извини, не дам.
Покупатель – он оказался старше, чем я предположил сначала, – словно прирос к полу. Так и слышишь, как он думает про себя: «Правильно не хотелось мне соваться в эту мрачную дыру. Сунулся – вот и попал».
– Почему?
– Чего? – У Барри играет Нил Янг, который как раз в этот момент заголосил что было сил.
– Почему не дадите?
– Потому что это – липкая сентиментальная срань, вот почему. Ведь наш магазин не похож на место, где торгуют помоечной «I Just Called To Say I Love You», скажи? Короче, топай. И без тебя дел полно.
Бедняга поворачивается и выходит. Барри радостно хихикает.
– Спасибо тебе большое, Барри.
– А чего такого?
– Ты только что выпер покупателя.
– У нас все равно нет, чего он хотел. Я немножко развлекся, и тебе это не стоило ни пенни.
– Не в том дело.
– Не в том? Тогда в чем?
– Дело в том, что я хочу, чтобы ты ни с кем здесь больше так не разговаривал – кто бы ни зашел.
– Неужто думаешь, что этот слабоумный пень мог стать постоянным клиентом?
– Я так не думаю, но… Послушай, Барри: дела в магазине не ахти. Да, мы всегда рады постебаться над покупателем, который спрашивает что-нибудь, что нам самим не нравится. Но с этим пора кончать.
– Ерунда. Если б у нас была эта пластинка, я бы ее ему продал, ты бы стал на полтинник, а то и на фунт богаче, а его мы больше никогда бы не увидели. Тоже мне говна-пирога.
– Он тебе не сделал ничего плохого.
– Нет, он сделал мне плохого – он оскорбил меня своим ужасным вкусом.
– Ужасный вкус и тот не его, а дочери.
– Что-то ты, Роб, с годами размяк. Были же времена, когда ты сам погнал бы этого типа в три шеи.
Он прав, были такие времена. Они прошли, и, как сейчас кажется, давным-давно. Выходить из себя по подобным пустякам я больше не способен.
Во вторник вечером я переставляю свою коллекцию – я люблю этим заниматься в периоды душевных невзгод. Иные сочтут такой способ вечернего времяпрепровождения тоскливым, но только не я. В конце концов, это же моя жизнь, и так хорошо окунуться в нее, погрузить в нее руки, пощупать.
При Лоре пластинки стояли по алфавиту, а до того – в хронологическом порядке, начиная с Роберта Джонсона и кончая, ну не знаю, «Уэм!», каким-нибудь африканцем, или что там еще я слушал, когда мы с Лорой познакомились. Но сегодня меня посетила свежая идея: попытаться расставить их в том порядке, в каком я их когда-то покупал, – так, не прибегая к бумаге и ручке, глядишь, и напишу собственную автобиографию. Я достаю диски с полок, сваливаю кучами на полу, отыскиваю «Revolver» и с него начинаю. Когда дело сделано, меня переполняет чувство собственной значимости – ведь, если рассудить, в моей коллекции весь я. Мне нравится, что я могу проследить, как когда-то за двадцать пять шагов преодолел расстояние между «Дип Пёрпл» и Хаулин Вулфом; меня больше не ранят воспоминания о том, как в один из периодов вынужденного целибата я без конца крутил «Sexual Healing»;[31]меня уже не бросает в краску от истории создания моими трудами школьного рок-клуба, в котором мы с приятелями-пятиклассниками собирались побеседовать о Зигги Стардасте и «Томми».[32]
Но больше всего в новой систематизации мне нравится то, что она внушает мне уверенность в себе – она выставляет меня личностью более сложной и неоднозначной, чем я есть на самом деле. У меня около двух тысяч пластинок, и надо быть мною – или, во всяком случае, профессором флемингологии, – чтобы найти среди них нужную. Если, скажем, мне вздумается поставить диск Джони Митчелл «Blue», я прежде должен вспомнить, что купил его кое-кому в подарок осенью восемьдесят третьего, а потом, по причинам, в которые вдаваться не хочу, дарить передумал. Вы-то обо этом ничего не знаете и, соответственно, пребываете в полной растерянности. Чтобы раскопать какую-то определенную пластинку, вам придется обратиться за помощью ко мне, и меня эта мысль почему-то необычайно греет.
В среду кое-что происходит. Появляется Джонни, запевает «All Kinds of Everything», пытается заграбастать охапку пластинок. Мы в своем привычном танце уже приближаемся к выходу, когда он вдруг выворачивается, смотрит мне в глаза и спрашивает:
– Ты женат?
– Нет, Джонни, не женат. А ты?
Он смеется мне в подмышку леденящим кровь смехом маньяка и при этом обдает меня ароматом спиртного, табака и блевоты, а потом вдруг произносит совершенно бесстрастно:
– Как ты думаешь, будь у меня жена, сидел бы я в такой заднице?
Я не отвечаю – просто сосредоточиваюсь на том, чтобы поскорее дотанцевать с Джонни до двери, но его прямая в своей безысходности самооценка привлекает внимание Барри – который, похоже, до сих пор дуется на меня за вчерашнее, – и Барри перевешивается через прилавок:
– При чем тут жена? Вот Роб живет с очаровательной женщиной, а ты посмотри на него: разве не кошмар? Пострижен плохо. Штаны все в пятнах. Фуфайка ужасная. Носки невообразимые. Между ним и тобой, Джонни, единственная разница – тебе не надо каждую неделю отстегивать за аренду магазина.
Нечто подобное я получаю от Барри часто. Но сегодня у меня нет желания все это выслушивать, и я одариваю его взглядом, который должен был послужить сигналом заткнуться, но Барри принимает его за приглашение продолжить измывательство:
– Роб, я же тебе добра желаю. Кошмарней твоей фуфайки в жизни не видал. Среди моих знакомых нет ни одного, кому бы фуфайка так плохо шла. Нет, это не фуфайка, а позор рода человеческого. Дэвид Коулман не надел бы ее для эфира «Спортивной викторины». Джон Ноукс наложил бы на нее арест за преступление против моды. Вэлу Дуникану[33]хватило бы одного взгляда, чтобы…
Я вышвыриваю Джонни на улицу, с грохотом захлопываю дверь, проношусь к прилавку, хватаю Барри за лацканы вельветового пиджака и говорю, что, если я еще хоть раз услышу его пустой и бессмысленный треп, ему не жить. Отпустив Барри, я все еще дрожу от злости.
Дик появляется из подсобки, нервно пританцовывая.
– Эй, ребята, – говорит он чуть слышно, – спокойнее.