Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, о персидском принце я еще скажу, а сейчас вернемся к нашему предыдущему персидскому разговору, к бунинскому рассказу “Чистый понедельник”. Еще раз: девушка красива заморской, диковинной красотой. “Шамаханская царица”, – говорится о ней. Она недоступна для плотской, земной любви, но один раз всё же уступает герою – один-единственный раз, после чего исчезает из его жизни навсегда, разбивая ему сердце. При этом она уходит в монастырь, а монастырь – это практически погребение заживо, оттуда уже не возвращаются. Эрос как триггер Танатоса.
Странность красавицы в том, что ее тянет назад, в Древнюю Русь, в давно миновавшие времена, в сказку своего рода. В ту единственную ночь, когда она уступает герою, он видит на ней лебяжьи туфельки, то есть тут Бунин отсылает нас к сказочным образам девушек-птиц, тех, которые сбрасывают свое оперение и купаются в озерах. Обычно герой подсматривает за ними и ворует оперение одной из них, так что она вынуждена остаться с ним и тосковать, и томиться в этом нашем, несказочном, неволшебном мире.
У бунинского героя не получается удержать красавицу, и она уходит навеки.
Затем вспомним “настоящую” шамаханскую царицу, прототип бунинской, – пушкинскую, из “Сказки о золотом петушке”. Эту сказку кто только не исследовал: я бегло посмотрела литературу, начиная от Р.Якобсона и кончая Олегом Проскуриным, и буквально утонула в интерпретациях. Но мне для целей этого нашего разговора интересно только одно: царица – персидская, и она сеет смерть.
Напоминаю сюжет: на царя Дадона отовсюду нападают враги, и он не успевает управляться с ними, так как не знает, с какой стороны ждать нападения.
Появляется колдун – старый скопец. Он дарит царю золотого петушка, который поворачивается в ту сторону, откуда грозит опасность, и кукарекает. Царь доволен и обещает наградить колдуна всем, что бы тот ни пожелал. Всё работает отлично.
Но вот однажды петушок указывает на опасность с востока – царь посылает своего старшего сына воевать на восток. Тот не возвращается. Царь посылает младшего сына – то же самое. Тогда царь сам отправляется на восток.
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит
И промеж высоких гор
Видит шелковый шатер.
Всё в безмолвии чудесном
Вкруг шатра; в ущелье тесном
Рать побитая лежит.
Царь Дадон к шатру спешит…
Что за страшная картина!
Перед ним его два сына
Без шеломов и без лат
Оба мертвые лежат,
Меч вонзивши друг во друга…
Плач, вопли; что случилось – непонятно. Хотя вполне понятно: сыновья не поделили царицу и зарезали друг друга. Но тут —
Вдруг шатер
Распахнулся… и девица,
Шамаханская царица,
Вся сияя как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
Царь Дадон возвращается в свою столицу вместе с волшебной красавицей.
Всех приветствует Дадон…
Вдруг в толпе увидел он,
В сарачинской шапке белой,
Весь как лебедь поседелый,
Старый друг его, скопец.
То есть тот волшебник, что подарил Дадону петушка. Он требует выполнить данное царем слово: отдать всё, что старик ни попросит, а просит он шамаханскую царицу. Царь возмущен, царь отказывает колдуну, более того, он ударяет его жезлом по лбу, и тот умирает. Тогда со “спицы” (шпиля) слетает золотой петушок и клюет Дадона в лоб.
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, – и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Итак, четыре трупа, а царица исчезла. Что это было? Непонятно. Сама смерть приходила (через соблазн). Исследователи задаются вопросом: отчего колдун должен быть скопцом? – но, по-моему, это совершенно понятно: сила притягательности персиянки показана по нарастающей. Сначала (за кадром) из-за нее поубивали друг друга два молодых здоровых парня; это естественно; затем соблазнился старик-царь, и наконец даже скопец не устоял! Красота – это страшная сила.
Мимоходом отмечу, что тут как-то и лебедь затесался (“весь как лебедь поседелый”), но я не знаю, что с ним делать, а обучайся я в Тарту, так знала бы, писала бы статьи в научные сборники и всюду, как параноик, видела бы знаки и символы. Например, непременно написала бы статью, в которой соотнесла бы фигуранта поговорки “когда жареный петух в жопу клюнет” с золотым петушком, а также с жар-птицей, а также с “цыпленком жареным”, причем я не исключаю, что такая статья кем-то из тартуских филологов давно уже написана, они обычно всю словесность прочесывают частым гребнем, и очень у них лихо получается. Представителем тартуской школы быть легко и приятно. Если уметь вовремя остановиться.
Так что я и остановлюсь, просто указав на то, что в этом тексте сошлись Персия, смерть и, до кучи, лебедь.
Далее у нас, в небогатом нашем списке русско-иранских контактов, Сергей Есенин, который, впрочем, до Персии так и не доехал. Вот что пишет есенинский приятель, издатель П.Чагин:
Поехали на дачу в Мардакянах, под Баку, где Есенин в присутствии Сергея Мироновича Кирова неповторимо задушевно читал новые стихи из цикла “Персидские мотивы”. Киров, человек большого эстетического вкуса, в дореволюционном прошлом блестящий литератор и незаурядный литературный критик, обратился ко мне после есенинского чтения с укоризной:
– Почему ты до сих пор не создал Есенину иллюзию Персии в Баку? Смотри, как написал, как будто был в Персии. В Персию мы не пустили его, учитывая опасности, какие его могут подстеречь, и боясь за его жизнь. Но ведь тебе же поручили создать ему иллюзию Персии в Баку. Так создай! Чего не хватит – довообразит. Он же поэт, да какой!
Летом 1925 года я перевез Есенина к себе на дачу. Это, как он сам признавал, была доподлинная иллюзия Персии – огромный сад, фонтаны и всякие восточные затеи. Ни дать ни взять Персия.
Надо ли говорить, что “моя дача” была виллой бакинского миллионера-нефтепромышленника, экспроприированная большевиками. Всё было ложью, от начала до конца, фарси обернулся фарсом, словно бы в насмешку над есенинским маскарадом, когда он форсил в цилиндре