Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понятно, что Лиза рехнулась. Еще бы! Откуда же силы все это терпеть? Зоя, разумеется, подозревала, что Саша умудряется и там, то есть дома, разыгрывать комедию семейного благополучия, но интуиция подсказывала ей, что, даже и разыгрывая комедию, он все же не может достигнуть того, чего достигали они только вместе, а стало быть, Лиза, все время стараясь приблизиться с ним к той грозе, к той свободе, которую он где-то на стороне, а именно с Зоей, переживает, от этого и сорвалась, заболела и съехала в клинику для излечения.
И было два года почти безмятежных. Конечно же, он навещал Лизу в клинике. Носил ей компоты, медсестрам дарил то брошки, то бусы, то деньги, а нянькам совал в их гнилые карманы на выпивку. И вдруг эта Лиза ее победила. Причем победила своею болезнью. Бабушка ожидала, что такого осторожного человека, как Саша, может отпугнуть подобная история, поскольку он был всегда мнительным, очень любил щупать пульс и однажды проверил каким-то совсем новым способом сердце. Потом оказалось, что способ был пробным, больших стоил денег и не оправдал их. Но бабушка Сашу недооценила. Болезнь жены Лизы прожгла ему душу. Мало того, что каждый день после работы – а работал он на Ленинском проспекте в очень престижном научном институте – Саша ездил в сумасшедший дом кормить свою кралю обедом и там сидел долго и гладил ей спину, а если же им позволяла погода, водил ее в парк и отнюдь не скучал, но словно бы даже и перерождался, когда она вдруг улыбалась ему своею натянутой прежней улыбкой. Нет, мало того! Он еще и хотел, хотя бедной бабушке не признавался, забрать свою Лизу обратно домой. Она-то, любовница, втайне мечтала, чтоб Лизу лечили как можно подольше, а он собирался ей, что ли, служить, как это ему объяснял Непифодий.
Мелкий осенний дождь капал на бабушкино поднятое к небу лицо, и слезы, льющиеся из ее выпуклых итальянских глаз, внутри этих глаз тут же соединялись с простым русским дождиком. Она вспоминала последнюю встречу – и то, как он это сказал, доводило ее опять до истерики.
– Я мог бы тебе написать, – он сказал. – В письме я бы лучше сумел объяснить. Но мы с тобой столько всего пережили. Поэтому я и приехал сейчас. Но ты не держи меня, Зоя, не надо.
Конечно же, ей оставалось одно: уйти от него по пятнистой от солнца, усыпанной мертвой пыльцою дорожке. Уйти, сохраняя при этом достоинство. Она же сначала расплакалась, даже пыталась уткнуться зачем-то в плечо, которое он отодвинул с испугом, потом она стала его оскорблять, сказала, что он и всегда был ничтожным, пока жил две жизни – и с нею, и с той, а станет теперь ко всему просто подлым.
Она не должна была так говорить. На каждый поступок ведь можно взглянуть со многих сторон, и окажется разное. Но подлость была, ибо подл человек, и даже не Саша, а тот, самый первый, который предался греховной любви и был за грехи свои изгнан из рая. С него началось, он и был виноват. И вся наша страшная, темная жизнь, жестокость ее, и соблазны ее, болезни, и смерти, и войны, и даже тот факт, что ягненка ест волк, хотя прежде вовсе не ел, а любил, поскольку в раю всем хватало еды, – во всем виноват первый тот человек, с которого и началось, и пошло. А Саша там, Коля, Пафнутий, Степан, какой-нибудь турок там, грек или чукча, – они просто люди, потомки. С них спрос как с малых детей: согрешили – и в землю.
Сейчас, в середине сентября, бабушке давно было пора в Москву – в Москве ее ждали частные ученики, а кроме того, нужно было спешить к Алеше и не оставлять его там одного, вернее, с родителями. Надо сказать, что дочку свою, Алешину маму, она упрекала не меньше, чем зятя, а может, и больше. В дочери не хватало мягкости и того сладкого дурмана, которым женщина обволакивает мужчину по самые брови его, по макушку, и он, погружаясь в дурман, как на дно какого-то теплого южного моря, едва даже помнит себя. Что там помнить? А зять ее пьет. Почему и зачем? Затем, что он просто несчастлив в семье. Тепла не хватает. Тепла и покоя. В том, что он никуда не уйдет, несмотря на бесконечных своих женщин, бабушка не сомневалась ни на секунду. Впрочем, эта уверенность была раньше, до того, как Саша сообщил ей о своем решении. Теперь же бабушка ни в чем уверена не была. Все словно бы в ней надломилось сейчас, все сдвинулось с места и – без направленья, а так: лишь бы двигаться – начало плыть и тыкаться в разные мелкие камни.
Время шло, и ей становилось страшно одной, на даче, где память о недавнем летнем счастье с Сашей выскакивала, словно мышь из-под коврика. Пришлось переехать обратно в Москву, где тот же бесхитростный дождик струился на дом их в Леонтьевском, на воробья, комочком застывшего, и на косынки массивных, весьма неприветливых женщин, спешащих по разным семейным делам.
Бабушкино возвращение было как нельзя более некстати. Родителям и прежде дышалось гораздо свободнее в этой квартире, как только они оставались одни. К тому же, когда был у бабушки Саша, он всю ее жизнь поглощал своей жизнью, она находилась при нем, а здесь, дома, была независима, как государство размером с иголку, но с твердой валютой. Теперь Саши не было, все изменилось.
Первым делом, вернувшись, бабушка поинтересовалась, где Алеша.
– А он пошел в школу, там вечер сегодня, – спокойно сказала ей дочь.
Какая, однако же, самоуверенность! Откуда ей знать, где сейчас ее сын, который ей больше не верит? Писали пророки, предупреждали: «Враги человеку – домашние…» Так-то! Но кто их услышал? Никто не услышал. И некому слышать, все заняты чем-то.
Семья Володаевых не составляла отнюдь исключения. Для них было важным одно роковое, но, кстати, весьма бестолковое слово, а именно: «мой» или, скажем, «моя». А что у тебя, у меня – «моего»? Не тело уж точно. Конечно, не тело. Попал под трамвай, и отрезало голову. Но это пустяк. А вот если чума? Смотрели кино «Пир во время чумы»?
Душа, прямо скажем, совсем уж не наша. С душой-то еще непонятней, чем с телом.
Про вещи мы даже и не говорим. Во-первых, они всех нас переживут. Ну, а во-вторых, это же несерьезно: считать, что тебе нужна вещь. Ты ей нужен. И ты попадаешь к ней в вечное рабство. Она-то свободна, а ты вот попался.
Как раз в ту минуту, когда мама уверенно заявила бабушке, что Алеша на школьном вечере, Алешу укладывали на носилки, и два санитара с сердитыми лицами просили людей не мешать им. Алеша был жив, но он почему-то не мог ни идти и ни даже стоять. Случилось же вот что. Он действительно направлялся к приятелю на Малую Бронную, и на переходе его сбила не успевшая вовремя остановиться машина. За рулем была беременная женщина, нарушившая правила дорожного движения тем, что не удосужилась воспользоваться ремнем безопасности и всем животом налетела на руль. Теперь ее тоже несли на носилках, и женщина громко рыдала. Но это не все. В машину с нерадивой беременной влетела другая машина, в которой сидели две старые пары, по виду не бедные, но некрасивые. Мужчины стояли теперь на асфальте в отлично пошитых плащах, а старухи сжимали руками своими в подагре тигрово-змеиные сумки. Они оказались французами, машина же принадлежала посольству. Французы-то были совсем ни при чем, поскольку их тоже внезапно ударило – в них врезался темно-зеленый «Фиат» с усталым и толстым таджиком в халате. А в самой последней машине, в четвертой, которая и причинила страданье всем трем остальным и была виновата, что все по цепочке боднули друг друга, да так, что беременную уносили, французы держались руками за шеи, а толстый таджик мял свою тюбетейку и все бормотал, что забыл документы, – вот в этой последней машине сидела любовь всей Алешиной жизни – Марина.